Комментарии ЧАТ ТОП рейтинга ТОП 300

стрелкаНовые рассказы 96119

стрелкаА в попку лучше 14209

стрелкаВ первый раз 6563

стрелкаВаши рассказы 6539

стрелкаВосемнадцать лет 5314

стрелкаГетеросексуалы 10675

стрелкаГруппа 16378

стрелкаДрама 4100

стрелкаЖена-шлюшка 4868

стрелкаЖеномужчины 2588

стрелкаЗрелый возраст 3455

стрелкаИзмена 15735

стрелкаИнцест 14794

стрелкаКлассика 619

стрелкаКуннилингус 4522

стрелкаМастурбация 3174

стрелкаМинет 16143

стрелкаНаблюдатели 10239

стрелкаНе порно 4010

стрелкаОстальное 1370

стрелкаПеревод 10504

стрелкаПереодевание 1661

стрелкаПикап истории 1156

стрелкаПо принуждению 12665

стрелкаПодчинение 9374

стрелкаПоэзия 1671

стрелкаРассказы с фото 3735

стрелкаРомантика 6686

стрелкаСвингеры 2642

стрелкаСекс туризм 867

стрелкаСексwife & Cuckold 4017

стрелкаСлужебный роман 2753

стрелкаСлучай 11676

стрелкаСтранности 3431

стрелкаСтуденты 4396

стрелкаФантазии 4066

стрелкаФантастика 4261

стрелкаФемдом 2155

стрелкаФетиш 3999

стрелкаФотопост 886

стрелкаЭкзекуция 3843

стрелкаЭксклюзив 495

стрелкаЭротика 2637

стрелкаЭротическая сказка 2976

стрелкаЮмористические 1791

Секс во время чумы (глава 3)
Категории: Ваши рассказы, Драма, Не порно
Автор: Nighthunter
Дата: 22 июля 2026
  • Шрифт:

ГЛАВА III

Anno Domini 1348, четвёртый день от начала хроники.

Я проснулся от того, что Лючия рыдала.

Не громко — она не могла громко, горло уже перехватило. Но тело её содрогалось рядом со мной, и я чувствовал каждый толчок, как землетрясение в миниатюре. Бьянка ещё спала. Свеча догорела, и в подвале стояла темнота, густая, как дёготь.

— Тронь, — сказала она, взяла мою руку и положила на скулу. На то самое пятно.

Оно было горячим. Не просто горячим — пылающим, как уголь. Под пальцами я почувствовал бугор — небольшой, но твёрдый, с горошину, а может, с боб. Бубон. Первый. Тот самый, который через неделю — или через три дня, или через пять, чума не терпит расписания, — разрастётся до яйца, почернеет, лопнет, и из него потечёт гной, воняющий так, что даже мухи сдохнут.

— Сколько? — спросил я.

— Со вчерашнего вечера. Я почувствовала, когда мы... — Она не договорила. В темноте я слышал, как она сглотнула. — Может, раньше. Может, ты и не чувствовал ничего живого. Может, ты трахал уже мёртвую.

— Хватит.

— Нет, не хватит. — Голос её стал жёстким. — Ты писарь. Ты должен записывать. Записывай: Лючия, дочь кожевенника Пьетро делла Кроче, девка и шлюха, бежавшая из карантина, сосавшая член монаху в подвале монастыря Святого Августина, заражена чумой. Дата — четверг, канун праздника Святого Петра в цепях[1]. Записал брат Лука, монах, блудник и трус.

Я молчал. Рука моя всё ещё была на её скуле. Бубон пульсировал под пальцами, как второе сердце.

— Уйди, — сказала она наконец. — Оставь меня с Бьянкой. Если я умру — отведи её к Санта-Мария-Новелла[2], там ещё есть сёстры, они возьмут.

— Ты не умрёшь.

— Лука. — Она впервые назвала меня по имени. Без «брат». Просто — Лука. — Я умру. Ты это знаешь. Я знаю. Единственный, кто не знает, — это Бьянка. И слава Богу. Если Он ещё существует.

Она отодвинулась от меня. Встала. Рубаха её сползла с плеча, и в тусклом свете, который пробивался через щель в ставне, я увидел её силуэт — худой, острый, с выступающими ключицами. Она была похожа на ангела с фрески Джотто[3], только с бубоном на скуле и засохшим семенем на животе.

— Оденься, — сказал я. Глупость. Жалкая, пустая глупость. Но что я мог ещё сказать?

Она оделась. Молча. Села в угол. Я слышал, как она дышит — тяжело, с хрипом. Лёгкие, наверное, тоже. Иногда чума брала не только бубоны, но и лёгкие, и тогда человек захлёбывался кровью за считанные часы.

Я поднялся наверх.

Утро было серым, как пепел. Небо над Флоренцией — низкое, тяжёлое, цвета грязного свинца. Над городом стоял столб дыма — жгли трупы. Запах — сладковатый, жирный, тошнотворный — добрался даже до холма. Я задержал дыхание и прошёл к колодцу.

У колодца сидел брат Михаэль. Живой. С ним было чудо — не божественное, а просто статистическое: он был жив. Михаэль был немолод, шестидесяти лет, с лицом, похожим на высушенное яблоко, и руками, которые никогда не дрожали — ни когда он копал могилы, ни когда он резал хлеб, ни когда он молился. Он был из тех людей, которых чума, казалось, не замечала, как слепой не замечает цвета.

— Джованни? — спросил он, не поднимая головы.

— Мёртв.

— Знаю. Я его закопал. На рассвете. — Он помолчал. — Шестеро теперь. За стеной.

Я сел рядом с ним. Мы смотрели на город. Отсюда, с холма, Флоренция казалась красивой — черепичные крыши, башни, купол Санта-Мария-дель-Фьоре, ещё недостроенный[4]. Красивой — если не знать, что в каждом втором доме гниёт труп, а в каждом третьем — кто-то умирает прямо сейчас.

— В подвале — две женщины, — сказал я.

Михаэль повернул голову. Посмотрел на меня. Глаза его были светлыми, водянистыми, но в них горел огонёк — не любопытства, нет. Понимания.

— Одна заражена, — добавил я.

— А вторая?

— Девочка. Лет пятнадцати. Здорова. Пока.

Михаэль кивнул. Вытащил из складок рясы кусок чёрствого хлеба, разломил пополам, протянул мне половину. Я взял. Мы жевали молча, глядя на дым над городом.

— Ты лёг с ней, — сказал Михаэль. Не вопрос. Утверждение.

Я не ответил. Хлеб встал в горле.

— Я не осуждаю, — продолжил он. — Я стар, Лука. Я похоронил шестерых братьев за две недели. Я выкапывал ямы до утра, пока руки не отказали. Я читал «De profundis»[5] столько раз, что слова потеряли смысл. Если ты нашёл что-то живое в этой женщине — что ж. Может, ты правее нас всех.

— Она умирает, — сказал я.

— Все умирают.

— Я знаю. Но она — сегодня. Завтра. Скоро.

Михаэль встал, отряхнул колени.

— Тогда будь с ней. Не как монах. Не как мужчина. Как... — Он замолчал, подбирая слово. — Как свидетель. Ты ведь пишешь? Я слышу, как скрипит перо по ночам. Пиши. Пиши всё. Это единственное, что останется, когда мы все сгнием.

Он ушёл. Я остался у колодца с половиной чёрствого хлеба и тяжестью, которая давила на грудь сильнее, чем любой бубон.

Днём я спустился в город.

Это было безумие — я знал. Но Лючия попросила. Не для себя — для Бьянки. Еда. Вода. Хотя бы лепёшку. В монастыре оставалось немного солёной рыбы и полбочки вина, но девочка не ела два дня.

Я надел рясу, капюшон, намотал на лицо тряпку, пропитанную уксусом[6], и пошёл.

Улицы Флоренции были адом. Не метафорическим — буквальным. Тела. Везде. На порогах, в канавах, на ступенях церквей. Некоторые прикрыты тряпками, большинство — нет. Я видел старика, сидящего на скамье у дома с мёртвой женой на коленях, качающего её, как ребёнка, и поющего колыбельную. Я видел ребёнка, не старше пяти, сосущего грудь мёртвой матери. Я видел собак — жирных, с брюхами, свисающими до земли, — которые бродили между трупами с мордами, измазанными кровью.

У булочной на Виа деи Серви[7] толпились люди — те, кто ещё стоял на ногах. Очередь. В очереди стояли, соблюдая дистанцию, как будто два шага между телами могли защитить от невидимого яда. У входа в лавку лежал мужчина — только что упал, судя по тому, как дёргалась ещё нога. Никто не подошёл. Очередь сдвинулась вперёд, огибая его, как вода огибает камень.

Я купил две лепёшки и головку сыра за три дуката — в десять раз дороже, чем месяц назад. Продавец, толстый мужик с красным лицом и нарывом на шее, смотрел на меня с подозрением.

— Монах? — спросил он. — Чего тебе?

— Еда. Для тех, кого приютил.

— Приютил? — Он сплюнул. — Дурак. Они все заражённые. Приютишь одного — умрёшь сам.

— Я уже мёртв, — ответил я и ушёл.

По дороге назад я завернул в переулок — меньший, более узкий, воняющий мочой и гнилью. Там, у стены, я увидел то, что заставило меня остановиться.

Двое мужчин — или то, что от них осталось — сидели на корточках над телом женщины. Они ели. Ели — её.

Один поднял голову. Лицо его было тупым, голодным, с запёкшейся кровью вокруг рта. Не безумное — нет. Спокойное. Как будто это было нормально. Может быть, в этом городе это уже было нормально.

Я побежал. Не от чумы — от этого взгляда. Споткнулся о мёртвую собаку, выронил сыр, подобрал, побежал дальше. Сердце колотилось в горле. Ряса задралась, капюшон слетел, и я чувствовал на лице тот самый воздух Флоренции — воздух, в котором каждая частица была отравлена смертью.

Когда я добрался до монастыря, то бросился на колени и блевал за стеной, пока из желудка не вышла жёлчь. Потом — умылся, отдышался, взял лепёшки и сыр, спустился в подвал.

Лючия не спала. Бьянка — да, свернулась у неё под боком, как котёнок. Лючия сидела, прислонившись спиной к стене, и держала в руке что-то блестящее. Нож. Маленький, с костяной рукоятью.

— Где взяла? — спросил я.

— У Джованни в келье. Ты же не закрыл дверь. — Она усмехнулась. Криво, одной стороной рта — другая уже распухла от бубона. — Не волнуйся. Не для того, что ты думаешь. Хотя...

Она показала мне своё запястье. На коже — неглубокий порез, тонкая красная линия, уже запёкшаяся.

— Кровь, — сказала она. — Я хотела посмотреть, какая она. Красная. Нормальная. Как у живой.

— Ты живая.

— Пока. — Она положила нож. — Что принёс?

Я дал ей лепёшку. Она разломила, отдала половину Бьянке — та проснулась мгновенно, как все голодные дети, и жрала, не разжёвывая, давясь, с крошками на подбородке. Лючия смотрела на неё, и в глазах её было то, чего я не видел раньше, — нежность. Настоящая, без примеси похоти, гнева или отчаяния. Просто нежность.

— Она не моя, — сказала Лючия тихо. — Но если бы у меня была дочь, я бы хотела, чтобы она была такой. Маленькой. Голодной. Живой.

Я сел рядом. Мы ели сыр. Твёрдый, солёный, с привкусом плесени — но это была еда, и мы ели её медленно, как причастие.

— Расскажи мне, — сказал я. — О себе. До чумы. Кем ты была.

Она посмотрела на меня долго. Потом отвернулась к стене.

— Кожевенник, отец. Мать умерла родами. Братья — трое, все старше. Я была единственной девкой в доме, где воняло кислотой и шкурами. С восьми лет — меззина[8], работала у дубильных чанов. К двенадцати — первый мужчина. Брат. Не кровный — подмастерье. Он сказал, что любит. Потом сказал, что любит другую. Я не плакала. К пятнадцати — третий. Кожевник с Виа Маджо, женатый, сорок лет. Он платил. Дукат за раз. Я не считала это продажей. Я считала это... работой. Ещё одной работой, после дубильных чанов.

— А потом?

— Потом — чума. Отец умер первым. Братья — через неделю. Один за другим, как свечи на алтаре. Я осталась. Одна. В доме, полном трупов. Я вышла на улицу и пошла. Куда — не знала. Сюда. К тебе.

— Почему ко мне?

Она повернулась. Лицо её было спокойным. Только бубон на скуле пульсировал, тяжёлый, багровый.

— Потому что ты смотрел на меня. Не как на шлюху. Не как на больную. Как на человека. Это редкость, монах. Реже, чем чудо.

Я хотел ответить, но не смог. Горло сжалось. Я обнял её — просто обнял, без похоти, без мысли о сексе, без ничего. Она была горячей, как печь. Лихорадка поднималась. Я чувствовал её дыхание на своей шее — быстрое, рваное, с хрипом, который становился всё глубже.

— Пиши, — прошептала она. — Обо всём. О мне. О том, как мы ели сыр в подвале, пока город гнил. О том, как ты обнял меня, и я не вспомнила ни одного мужчину, который обнимал меня раньше. Потому что они обнимали моё тело. А ты обнял... — Она замолчала. — Не знаю. Может, тоже тело. Но по-другому.

Я не отпускал её. За стеной — крики. Кто-то тащит тело по мостовой. Колокола молчат уже неделю; звонари все мертвы.

Пишу. О ней. О нас. О сыре и о бубоне. О девочке, которая спит и не знает, что завтра она снова останется одна. О монахе, который разучился молиться и научился обнимать. О чуме, которая берёт всех — но не сегодня. Не в эту секунду. В эту секунду мы едим, дышим, касаемся друг друга. И это — всё, что у нас есть.

Чума подступала.

— --

[1] Праздник Святого Петра в цепях — литургический праздник 1 августа, посвящённый освобождению апостола Петра из темницы. В контексте чумной хроники ирония названия («в цепях») очевидна.

[2] Санта-Мария-Новелла — доминиканская базилика во Флоренции, при которой существовал женский монастырь. Доминиканцы, в отличие от августинцев, принимали женщин в свои обители на положении послушниц.

[3] Джотто — Джотто ди Бондоне (ок. 1267–1337), флорентийский живописец, реформатор итальянской живописи. Его фрески в капелле Скровеньи отличались невиданной до того телесностью и человечностью фигур.

[4] Купол Санта-Мария-дель-Фьоре — знаменитый купол флорентийского собора, спроектированный Брунеллески, был завершён лишь в 1436 году. В 1348 году собор стоял без купола.

[5] «De profundis» — псалом 129 «Из глубины взываю», один из основных заупокойных текстов в католической литургии.

[6] Уксусные повязки — одно из немногих средств «защиты» от чумы, рекомендованных средневековыми врачами. Считалось, что кислота убивает «миазмы» — ядовитые испарения, якобы переносившие болезнь.

[7] Виа деи Серви — одна из центральных улиц Флоренции, ведущая от собора к базилике Сантиссима-Аннунциата.

[8] Меззина — подёнщица, чернорабочая (итал.). В кожевенном производстве — работница низшего разряда, занятая на самых грязных операциях.

Продолжение следует.


151   22  Рейтинг +10 [2]

В избранное
  • Пожаловаться на рассказ

    * Поле обязательное к заполнению
  • вопрос-каптча

Оцените этот рассказ:

Оставьте свой комментарий

Зарегистрируйтесь и оставьте комментарий

Последние рассказы автора Nighthunter