Комментарии ЧАТ ТОП рейтинга ТОП 300

стрелкаНовые рассказы 99003

стрелкаА в попку лучше 14566

стрелкаВ первый раз 6766

стрелкаВаши рассказы 6870

стрелкаВосемнадцать лет 5675

стрелкаГетеросексуалы 11043

стрелкаГруппа 16918

стрелкаДрама 4436

стрелкаЖена-шлюшка 5312

стрелкаЖеномужчины 2713

стрелкаЗрелый возраст 3772

стрелкаИзмена 16387

стрелкаИнцест 15298

стрелкаКлассика 678

стрелкаКуннилингус 4698

стрелкаМастурбация 3312

стрелкаМинет 16524

стрелкаНаблюдатели 10657

стрелкаНе порно 4165

стрелкаОстальное 1456

стрелкаПеревод 10716

стрелкаПереодевание 1735

стрелкаПикап истории 1227

стрелкаПо принуждению 12934

стрелкаПодчинение 9851

стрелкаПоэзия 1734

стрелкаРассказы с фото 3960

стрелкаРомантика 6902

стрелкаСвингеры 2689

стрелкаСекс туризм 897

стрелкаСексwife & Cuckold 4374

стрелкаСлужебный роман 2859

стрелкаСлучай 11954

стрелкаСтранности 3530

стрелкаСтуденты 4528

стрелкаФантазии 4151

стрелкаФантастика 4434

стрелкаФемдом 2280

стрелкаФетиш 4127

стрелкаФотопост 887

стрелкаЭкзекуция 3908

стрелкаЭксклюзив 539

стрелкаЭротика 2765

стрелкаЭротическая сказка 3032

стрелкаЮмористические 1852

Показать серию рассказов
Секс во время чумы (глава 2)
Категории: Эротика, Не порно, Остальное
Автор: Nighthunter
Дата: 19 июля 2026
  • Шрифт:

ГЛАВА II

Anno Domini 1348, третий день от начала хроники.

Лючия не вернулась ни назавтра, ни послезавтра. Я ждал её в скриптории, сидя над чистым пергаментом, как собака над костью, которую утащил сосед. Перо тряслось в пальцах. Я писал — но не молитвы, не жития святых, нет. Я писал о ней. О том, как пахла её кожа — яблочным гнильём и страхом. О том, как тёмные волоски на её животе блестели от пота в свете свечи. О том, какой звук она издала, когда я вошёл в неё — не стон, нет, а выдох, будто из неё вынули занозу, которая сидела в теле годами.

Я писал и дрочил, как безумный, прямо тут, среди свитков блаженного Августина[1]. Семя моё капало на пергамент, и я размазывал его пальцем, словно новый способ иллюминировать рукопись. Боже, какой я был жалкий. Какой я был живой.

На третий день пришёл брат Джованни.

Он не постучал. Он рухнул на дверь, как бревно, и ввалился в скрипторий на четвереньках. Лицо его было серым, цвета старого сала. Под глазами — чёрные круги, глубокие, как колодцы. А на шее, там, где билась жилка, — бубон. Вздутие размером с грецкий орех, багровое, блестящее, словно второй рот, который молчал, но уже пожирал его изнутри.

— Лука, — прохрипел он, и кровь брызнула из горла на каменный пол. — Лука, я умираю.

Я поднял его с пола. Он был лёгкий, как ребёнок, — тело уже высохло изнутри, чума выжрала его, как личинка выжирает яблоко. Я отнёс его в келью, уложил на солому. Он схватил меня за руку — пальцы холодные, но хватка мёртвая, крепкая.

— Не оставляй меня, — попросил он. — Все уходят. Приор[2] заперся в своих покоях и не открывает. Братья Симон и Паоло ушли в город, якобы за лекарствами. Воруют у мёртвых, я знаю. Я видел. А я лежу здесь и жду, когда...

Он закашлялся. Кровь пошла горлом — тёмная, почти чёрная. Я вытирал её тряпкой, но она лилась и лилась, как из треснувшей бочки.

— Исповедуй меня, — шептал Джованни. — Ради Бога, исповедуй.

Я сел рядом. Положил его голову себе на колени. И слушал.

Он рассказал мне о женщинах, которых брал в городах, куда ездил с поручениями приора. О женах купцов, которых он ебал в исповедальнях, наклонив через скамью. О мальчике-свинарке, которого он совратил в Чертозе[3], пообещав тому индульгенцию — и тот поверил, потому что монах не может лгать, верно? Он рассказал о краже: серебряный потир, проданный еврею-ростовщику за четыре дуката. О том, как однажды, пьяный, он ударил нищего бродягу камнем по голове и забрал его медяки — немного, двенадцать монет, — а бродягу так и не нашёл потом, то ли убил, то ли нет, не знает.

Я слушал и чувствовал, как его исповедь ложится на мою совесть, как ещё один слой грязи.

— Бог простит, — сказал я. Голос мой был ровным, пустым. Я уже не верил ни единому слову.

— Ты не произнёс формулу отпущения, — заметил Джованни, и в глазах его мелькнул ужас.

— Ego te absolvo a peccatis tuis[4], — выдавил я. Слова были как камни, которые я выплёвывал. — In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti. Amen.[4]

Он закрыл глаза. Выдохнул. И затих.

Я сидел с его головой на коленях ещё долго. Может, час. Может, три. За стеной слышно было, как брат Михаэль копает — лопата входила в землю с хрустом, как зубы в черствый хлеб. Ещё одна яма. Ещё один брат.

Когда стемнело, я отнёс Джованни в крипту. Там уже лежали четверо: Томазо, раздутий, как воздушный шар; брат Бенедикт, высохший до костей; двое послушников, которых я не знал по именам — они пришли из Сиены месяц назад и так и не успели стать никем.

Я положил Джованни рядом с Бенедиктом. Лица мертвецов были одинаковыми — серыми, восковыми, с запёкшимися губами. Разница между святым и грешником здесь, на соломе, равнялась нулю.

Поднявшись из крипты, я столкнулся с ней.

Лючия стояла в дверном проёме. Она не одна — за ней, как тень, пряталась вторая фигура. Девочка, лет пятнадцати, может, меньше — в тёмном платке, с испуганными глазами. Сестра? Дочь? Не знаю. Лючия была ещё жива, но изменилась: щёки ввалились, на скуле — тёмное пятно, похожее на раннюю печать чумы.

— Брат, — сказала она голосом, в котором не осталось хрипоты, только сухость. — Нам нужно место. Ей тоже.

Я посмотрел на девочку. Она дрожала. Тонкая рубаха, босые ноги в грязи. В её глазах был тот же лихорадочный блеск — но не от болезни. От голода. От страха. От того звериного инстинкта, который заставляет крыс жрать друг друга, когда корабль тонет.

— Заходите, — сказал я.

Что ещё я мог сказать? Я был монахом. Монахи пускают страждущих. А я к тому же был убийцей собственной веры, еретиком, блудником и, как выяснилось, могильщиком. Ещё две души не сделают разницы.

Я провёл их в подвал. Лючия села на солому, где мы трахались три дня назад. Понюхала воздух. Усмехнулась.

— Здесь всё ещё пахнет тобой, монах.

Девочка смотрела на нас, не понимая. Или понимая слишком хорошо.

— Это Бьянка, — сказала Лючия. — Её мать умерла вчера. Я нашла её в канаве за Сан-Лоренцо, цепляющейся за тело. Я не могла пройти мимо.

— Ты можешь, — ответил я. — Ты могла. Но не прошла.

Лючия посмотрела на меня долго, и в её взгляде было что-то, чего я не хотел видеть. Не благодарность. Не нежность. Узнавание. Будто она смотрела в зеркало и видела своё отражение в моём гниющем монастыре.

— Мы все не проходим мимо, — сказала она тихо. — Потому что мимо — это смерть. А мы, пока что, нет.

Бьянка заснула первой. Свернулась калачиком на соломе, как щенок. Дыхание её стало ровным, глубоким — сон ребёнка, который ещё не разучился спать, несмотря на мертвецов за стеной. Лючия гладила её по волосам, и пальцы её двигались медленно, как будто она читала молитву — но не словами, а касаниями.

Я сидел в трёх шагах, спиной к стене. Смотрел на свечу. Огонёк дрожал.

— Она спит, — прошептала Лючия.

Я повернул голову. Лючия лежала на боку, приподнявшись на локте, и смотрела на меня. Рубаха её задралась на бёдрах — нечаянно или нет, всё равно. Ноги были худые, грязные, с царапинами на голенях — следы побега через терновник. Но между ними — тень, тёплая, тёмная, живая.

— Иди сюда, — сказала она.

— Она проснётся.

— Не проснётся. Дети спят как мёртвые. — Пауза. — А если и проснётся — что? Она видела хуже.

Я поднялся. Подошёл. Сел рядом с ней на солому. Она взяла мою руку и положила себе на бедро — голое, горячее. Кожа её была гладкой, несмотря на грязь, и под пальцами я чувствовал, как бьётся кровь, как дрожат мышцы.

— Я думала о тебе, — сказала она шёпотом, почти беззвучно. — Эти три дня. Думала о твоих руках. О том, как ты сжимал мои запястья. Знаешь, какой ты был? Как голодный. Как зверь, которого выпустили из клетки.

— Я монах, — сказал я. Последний довод, последний гвоздь в крышку гроба моей веры.

— Нет, — ответила она и расстегнула мне рясу. Пальцы её были ловкими, как у вора. — Ты был монахом. Сейчас ты — мужчина, который лежит рядом с женщиной в чумном городе, и единственное, что между ним и смертью — это мой запах.

Она потянула меня вниз. Я лёг рядом, за её спиной, — ложкой, как муж и жена ложатся в постели, только мы не были ни мужем, ни женой. Мой нос уткнулся ей в волосы. Они пахли дымом, потом и чем-то сладким, что осталось от той, прежней Лючии, которая, может быть, и существовала когда-то.

Моя рука легла ей на живот. Она вздрогнула. Я почувствовал, как её мышцы напряглись — а потом расслабились, как струна, которую отпустили. Пальцы мои скользнули ниже, по полоске грубых волосков, к ложбинке между бёдрами. Там было мокро. Она текла уже, пока я ещё только сомневался.

— Трогай, — прошептала она. — Трогай меня, монах. Забудь своего Бога на четверть часа. Он простит. А если не простит — то и хуй с ним.

Я рассмеялся — тихо, в её затылок. Смех был горьким, как полынь. И пальцы мои двинулись дальше — между складок, горячих, влажных, разбухших. Она была мягкой внутри, как спелый инжир, и такой же сладкой. Я нашёл её — маленький, твёрдый бугорок, который дрогнул под моим пальцем, как сердечко птицы.

Лючия прикусила губу. Не застонала — только выдохнула, коротко, резко, как от боли. Бёдра её качнулись навстречу моей руке. Я тер кругами, медленно, потом быстрее, чувствуя, как набухает она под пальцами, как увлажняется ещё сильнее, и сок её стекал мне на ладонь, тёплый, склизкий, с запахом, от которого у меня кружилась голова.

Бьянка пошевелилась во сне. Мы замерли. Сердце моё колотилось так, что я слышал его в ушах. Но девочка просто перевернулась на другой бок, натянув на себя край плаща, и снова затихла.

— Тише, — шепнула Лючия, и в голосе её была усмешка дьяволицы. Она повернулась ко мне лицом. В полумраке я видел только блеск её глаз и белозубую ухмылку. Рука её скользнула мне между ног, нашла мой стояк — твёрдый, пульсирующий, — и сжала. — О. Монах не такой уж и мёртвый.

Она гладила меня — медленно, уверенно, как доят козу. Большой палец провёл по головке, размазывая каплю, которая выступила сверху. Я зарычал — тихо, сцепив зубы. Плевать на тишину. Плевать на спящую девочку. Плевать на Бога.

Я сдвинул её рубаху вверх. Она помогла — одним движением, как змея сбрасывает кожу. Тело её в свете свечи было белым, почти прозрачным — рёбра проступали, как клавиши органа, грудь маленькая, острая, соски тёмные, втянутые от холода или возбуждения. Между ног — треугольник чёрных волос, мокрый, блестящий, как мох после дождя.

Я наклонился и взял её сосок в рот. Вкус — соль, пот, и что-то ещё, что-то металлическое, как кровь. Она вцепилась мне в волосы, прижимая к себе. Я кусал — нежно сначала, потом сильнее, пока она не заскулила, как кошка в марте. Моя рука была между её ног, два пальца внутри, и я двигал ими, загибая вверх, нажимая на то место, от которого она дрожала всем телом.

— Теперь, — выдохнула она. — Хочу тебя. Внутрь. Давай.

Я лёг на неё. Она раздвинула ноги — широко, как могла, обхватив мои бёдра лодыжками. Я нашёл вход — мокрый, горячий, раскрытый — и толкнулся. Скользнул внутрь легко, как нож в масло. Она была тесной, несмотря на влагу, и мышцы её сжались вокруг меня, обхватили, втянули глубже.

Мы двигались медленно. Тихо. Это было не то, что в первый раз — не ярость, не зверство. Это было что-то другое. Отчаяние, может быть. Или нежность — если нежность может существовать между монахом и беглянкой на гниющей соломе, в двух шагах от спящего ребёнка и в двухстах шагах от ямы с трупами.

Каждый толчок я чувствовал её целиком — стенки её, пульс, дрожь. Она обняла меня за шею, прижалась лбом к моему лбу. Дыхание её было на моих губах — горячее, рваное. Она пахла жизнью. В этом городе, где всё гнило, она пахла жизнью, и это было чудом бльшим, чем все мощи святых.

— Не кончай в меня, — прошептала она вдруг. — Не в меня. Пожалуйста.

Я кивнул. Но тело моё уже не слушало. Я ускорился — бёдра двигались сами, как маятник, как колокол, который звонит по мёртвым. Она подмахивала мне, встречая каждый толчок, и пальцы её впивались в мою спину, в те самые царапины, что она оставила в первый раз, которые ещё не зажили.

Когда она кончила — а она кончила тихо, почти беззвучно, только глаза закатились и тело выгнулось, как лук, — я вынулся и излился ей на живот. Горячая белая струя легла на её кожу, как подпись на пергаменте. Она посмотрела вниз, провела пальцем по семени, поднесла к губам.

— Живое, — сказала она. — Горячее.

Потом вытерла живот краем рубахи и легла, прижавшись ко мне. Бьянка спала. Свеча догорала.

— Завтра я, может быть, умру, — сказала Лючия. — Пятно на скуле — это не просто тень, монах. Я знаю.

Я промолчал. Потому что знал тоже.

— Но сегодня, — продолжила она, — сегодня я была жива. Дважды. И это бльше, чем многие получают за всю жизнь.

Она уснула. Я сел писать. Перо скрипело по пергаменту. Свеча чадила, бросая тень на стену — тень, похожую на черта с длинным носом и кривой спиной.

А снаружи выли собаки. Они жрали трупы у стены. Я слышал хруст костей.

Господи, если Ты ещё слушаешь — а я знаю, что нет, — скажи мне: это Твой план? Это наказание? Или Ты просто ушёл, как отец, который нализался и забыл дорогу домой?

Тишина. Как всегда.

Чума подступала.

[1] Иллюминирование рукописи — украшение средневековых манускриптов цветными инициалами, миниатюрами и орнаментами. Брат Лука, очевидно, находит собственное, кощунственное толкование этого термина.

[2] Приор — настоятель монастыря, второе лицо после аббата. В небольших обителях часто выполнял обе функции.

[3] Чертоза — картезианский монастырь. Орден картезианцев славился строгим уставом и обетом молчания, что придаёт исповеди брата Джованни дополнительный кощунственный оттенок.

[4] Я отпускаю тебе грехи твои. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.

Продолжение следует.


24054   54 27  Рейтинг +10 [12] Следующая часть

В избранное
  • Пожаловаться на рассказ

    * Поле обязательное к заполнению
  • вопрос-каптча

Оцените этот рассказ:

Оставьте свой комментарий

Зарегистрируйтесь и оставьте комментарий

Последние рассказы автора Nighthunter

стрелкаЧАТ +195