|
|
|
|
|
Секс во время чумы (глава 2) Автор:
Nighthunter
Дата:
19 июля 2026
ГЛАВА II Anno Domini 1348, третий день от начала хроники. Лючия не вернулась ни назавтра, ни послезавтра. Я ждал её в скриптории, сидя над чистым пергаментом, как собака над костью, которую утащил сосед. Перо тряслось в пальцах. Я писал — но не молитвы, не жития святых, нет. Я писал о ней. О том, как пахла её кожа — яблочным гнильём и страхом. О том, как тёмные волоски на её животе блестели от пота в свете свечи. О том, какой звук она издала, когда я вошёл в неё — не стон, нет, а выдох, будто из неё вынули занозу, которая сидела в теле годами. Я писал и дрочил, как безумный, прямо тут, среди свитков блаженного Августина[1]. Семя моё капало на пергамент, и я размазывал его пальцем, словно новый способ иллюминировать рукопись. Боже, какой я был жалкий. Какой я был живой. На третий день пришёл брат Джованни. Он не постучал. Он рухнул на дверь, как бревно, и ввалился в скрипторий на четвереньках. Лицо его было серым, цвета старого сала. Под глазами — чёрные круги, глубокие, как колодцы. А на шее, там, где билась жилка, — бубон. Вздутие размером с грецкий орех, багровое, блестящее, словно второй рот, который молчал, но уже пожирал его изнутри. — Лука, — прохрипел он, и кровь брызнула из горла на каменный пол. — Лука, я умираю. Я поднял его с пола. Он был лёгкий, как ребёнок, — тело уже высохло изнутри, чума выжрала его, как личинка выжирает яблоко. Я отнёс его в келью, уложил на солому. Он схватил меня за руку — пальцы холодные, но хватка мёртвая, крепкая. — Не оставляй меня, — попросил он. — Все уходят. Приор[2] заперся в своих покоях и не открывает. Братья Симон и Паоло ушли в город, якобы за лекарствами. Воруют у мёртвых, я знаю. Я видел. А я лежу здесь и жду, когда... Он закашлялся. Кровь пошла горлом — тёмная, почти чёрная. Я вытирал её тряпкой, но она лилась и лилась, как из треснувшей бочки. — Исповедуй меня, — шептал Джованни. — Ради Бога, исповедуй. Я сел рядом. Положил его голову себе на колени. И слушал. Он рассказал мне о женщинах, которых брал в городах, куда ездил с поручениями приора. О женах купцов, которых он ебал в исповедальнях, наклонив через скамью. О мальчике-свинарке, которого он совратил в Чертозе[3], пообещав тому индульгенцию — и тот поверил, потому что монах не может лгать, верно? Он рассказал о краже: серебряный потир, проданный еврею-ростовщику за четыре дуката. О том, как однажды, пьяный, он ударил нищего бродягу камнем по голове и забрал его медяки — немного, двенадцать монет, — а бродягу так и не нашёл потом, то ли убил, то ли нет, не знает. Я слушал и чувствовал, как его исповедь ложится на мою совесть, как ещё один слой грязи. — Бог простит, — сказал я. Голос мой был ровным, пустым. Я уже не верил ни единому слову. — Ты не произнёс формулу отпущения, — заметил Джованни, и в глазах его мелькнул ужас. — Ego te absolvo a peccatis tuis[4], — выдавил я. Слова были как камни, которые я выплёвывал. — In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti. Amen.[4] Он закрыл глаза. Выдохнул. И затих. Я сидел с его головой на коленях ещё долго. Может, час. Может, три. За стеной слышно было, как брат Михаэль копает — лопата входила в землю с хрустом, как зубы в черствый хлеб. Ещё одна яма. Ещё один брат. Когда стемнело, я отнёс Джованни в крипту. Там уже лежали четверо: Томазо, раздутий, как воздушный шар; брат Бенедикт, высохший до костей; двое послушников, которых я не знал по именам — они пришли из Сиены месяц назад и так и не успели стать никем. Я положил Джованни рядом с Бенедиктом. Лица мертвецов были одинаковыми — серыми, восковыми, с запёкшимися губами. Разница между святым и грешником здесь, на соломе, равнялась нулю. Поднявшись из крипты, я столкнулся с ней. Лючия стояла в дверном проёме. Она не одна — за ней, как тень, пряталась вторая фигура. Девочка, лет пятнадцати, может, меньше — в тёмном платке, с испуганными глазами. Сестра? Дочь? Не знаю. Лючия была ещё жива, но изменилась: щёки ввалились, на скуле — тёмное пятно, похожее на раннюю печать чумы. — Брат, — сказала она голосом, в котором не осталось хрипоты, только сухость. — Нам нужно место. Ей тоже. Я посмотрел на девочку. Она дрожала. Тонкая рубаха, босые ноги в грязи. В её глазах был тот же лихорадочный блеск — но не от болезни. От голода. От страха. От того звериного инстинкта, который заставляет крыс жрать друг друга, когда корабль тонет. — Заходите, — сказал я. Что ещё я мог сказать? Я был монахом. Монахи пускают страждущих. А я к тому же был убийцей собственной веры, еретиком, блудником и, как выяснилось, могильщиком. Ещё две души не сделают разницы. Я провёл их в подвал. Лючия села на солому, где мы трахались три дня назад. Понюхала воздух. Усмехнулась. — Здесь всё ещё пахнет тобой, монах. Девочка смотрела на нас, не понимая. Или понимая слишком хорошо. — Это Бьянка, — сказала Лючия. — Её мать умерла вчера. Я нашла её в канаве за Сан-Лоренцо, цепляющейся за тело. Я не могла пройти мимо. — Ты можешь, — ответил я. — Ты могла. Но не прошла. Лючия посмотрела на меня долго, и в её взгляде было что-то, чего я не хотел видеть. Не благодарность. Не нежность. Узнавание. Будто она смотрела в зеркало и видела своё отражение в моём гниющем монастыре. — Мы все не проходим мимо, — сказала она тихо. — Потому что мимо — это смерть. А мы, пока что, нет. Бьянка заснула первой. Свернулась калачиком на соломе, как щенок. Дыхание её стало ровным, глубоким — сон ребёнка, который ещё не разучился спать, несмотря на мертвецов за стеной. Лючия гладила её по волосам, и пальцы её двигались медленно, как будто она читала молитву — но не словами, а касаниями. Я сидел в трёх шагах, спиной к стене. Смотрел на свечу. Огонёк дрожал. — Она спит, — прошептала Лючия. Я повернул голову. Лючия лежала на боку, приподнявшись на локте, и смотрела на меня. Рубаха её задралась на бёдрах — нечаянно или нет, всё равно. Ноги были худые, грязные, с царапинами на голенях — следы побега через терновник. Но между ними — тень, тёплая, тёмная, живая. — Иди сюда, — сказала она. — Она проснётся. — Не проснётся. Дети спят как мёртвые. — Пауза. — А если и проснётся — что? Она видела хуже. Я поднялся. Подошёл. Сел рядом с ней на солому. Она взяла мою руку и положила себе на бедро — голое, горячее. Кожа её была гладкой, несмотря на грязь, и под пальцами я чувствовал, как бьётся кровь, как дрожат мышцы. — Я думала о тебе, — сказала она шёпотом, почти беззвучно. — Эти три дня. Думала о твоих руках. О том, как ты сжимал мои запястья. Знаешь, какой ты был? Как голодный. Как зверь, которого выпустили из клетки. — Я монах, — сказал я. Последний довод, последний гвоздь в крышку гроба моей веры. — Нет, — ответила она и расстегнула мне рясу. Пальцы её были ловкими, как у вора. — Ты был монахом. Сейчас ты — мужчина, который лежит рядом с женщиной в чумном городе, и единственное, что между ним и смертью — это мой запах. Она потянула меня вниз. Я лёг рядом, за её спиной, — ложкой, как муж и жена ложатся в постели, только мы не были ни мужем, ни женой. Мой нос уткнулся ей в волосы. Они пахли дымом, потом и чем-то сладким, что осталось от той, прежней Лючии, которая, может быть, и существовала когда-то. Моя рука легла ей на живот. Она вздрогнула. Я почувствовал, как её мышцы напряглись — а потом расслабились, как струна, которую отпустили. Пальцы мои скользнули ниже, по полоске грубых волосков, к ложбинке между бёдрами. Там было мокро. Она текла уже, пока я ещё только сомневался. — Трогай, — прошептала она. — Трогай меня, монах. Забудь своего Бога на четверть часа. Он простит. А если не простит — то и хуй с ним. Я рассмеялся — тихо, в её затылок. Смех был горьким, как полынь. И пальцы мои двинулись дальше — между складок, горячих, влажных, разбухших. Она была мягкой внутри, как спелый инжир, и такой же сладкой. Я нашёл её — маленький, твёрдый бугорок, который дрогнул под моим пальцем, как сердечко птицы. Лючия прикусила губу. Не застонала — только выдохнула, коротко, резко, как от боли. Бёдра её качнулись навстречу моей руке. Я тер кругами, медленно, потом быстрее, чувствуя, как набухает она под пальцами, как увлажняется ещё сильнее, и сок её стекал мне на ладонь, тёплый, склизкий, с запахом, от которого у меня кружилась голова. Бьянка пошевелилась во сне. Мы замерли. Сердце моё колотилось так, что я слышал его в ушах. Но девочка просто перевернулась на другой бок, натянув на себя край плаща, и снова затихла. — Тише, — шепнула Лючия, и в голосе её была усмешка дьяволицы. Она повернулась ко мне лицом. В полумраке я видел только блеск её глаз и белозубую ухмылку. Рука её скользнула мне между ног, нашла мой стояк — твёрдый, пульсирующий, — и сжала. — О. Монах не такой уж и мёртвый. Она гладила меня — медленно, уверенно, как доят козу. Большой палец провёл по головке, размазывая каплю, которая выступила сверху. Я зарычал — тихо, сцепив зубы. Плевать на тишину. Плевать на спящую девочку. Плевать на Бога. Я сдвинул её рубаху вверх. Она помогла — одним движением, как змея сбрасывает кожу. Тело её в свете свечи было белым, почти прозрачным — рёбра проступали, как клавиши органа, грудь маленькая, острая, соски тёмные, втянутые от холода или возбуждения. Между ног — треугольник чёрных волос, мокрый, блестящий, как мох после дождя. Я наклонился и взял её сосок в рот. Вкус — соль, пот, и что-то ещё, что-то металлическое, как кровь. Она вцепилась мне в волосы, прижимая к себе. Я кусал — нежно сначала, потом сильнее, пока она не заскулила, как кошка в марте. Моя рука была между её ног, два пальца внутри, и я двигал ими, загибая вверх, нажимая на то место, от которого она дрожала всем телом. — Теперь, — выдохнула она. — Хочу тебя. Внутрь. Давай. Я лёг на неё. Она раздвинула ноги — широко, как могла, обхватив мои бёдра лодыжками. Я нашёл вход — мокрый, горячий, раскрытый — и толкнулся. Скользнул внутрь легко, как нож в масло. Она была тесной, несмотря на влагу, и мышцы её сжались вокруг меня, обхватили, втянули глубже. Мы двигались медленно. Тихо. Это было не то, что в первый раз — не ярость, не зверство. Это было что-то другое. Отчаяние, может быть. Или нежность — если нежность может существовать между монахом и беглянкой на гниющей соломе, в двух шагах от спящего ребёнка и в двухстах шагах от ямы с трупами. Каждый толчок я чувствовал её целиком — стенки её, пульс, дрожь. Она обняла меня за шею, прижалась лбом к моему лбу. Дыхание её было на моих губах — горячее, рваное. Она пахла жизнью. В этом городе, где всё гнило, она пахла жизнью, и это было чудом бльшим, чем все мощи святых. — Не кончай в меня, — прошептала она вдруг. — Не в меня. Пожалуйста. Я кивнул. Но тело моё уже не слушало. Я ускорился — бёдра двигались сами, как маятник, как колокол, который звонит по мёртвым. Она подмахивала мне, встречая каждый толчок, и пальцы её впивались в мою спину, в те самые царапины, что она оставила в первый раз, которые ещё не зажили. Когда она кончила — а она кончила тихо, почти беззвучно, только глаза закатились и тело выгнулось, как лук, — я вынулся и излился ей на живот. Горячая белая струя легла на её кожу, как подпись на пергаменте. Она посмотрела вниз, провела пальцем по семени, поднесла к губам. — Живое, — сказала она. — Горячее. Потом вытерла живот краем рубахи и легла, прижавшись ко мне. Бьянка спала. Свеча догорала. — Завтра я, может быть, умру, — сказала Лючия. — Пятно на скуле — это не просто тень, монах. Я знаю. Я промолчал. Потому что знал тоже. — Но сегодня, — продолжила она, — сегодня я была жива. Дважды. И это бльше, чем многие получают за всю жизнь. Она уснула. Я сел писать. Перо скрипело по пергаменту. Свеча чадила, бросая тень на стену — тень, похожую на черта с длинным носом и кривой спиной. А снаружи выли собаки. Они жрали трупы у стены. Я слышал хруст костей. Господи, если Ты ещё слушаешь — а я знаю, что нет, — скажи мне: это Твой план? Это наказание? Или Ты просто ушёл, как отец, который нализался и забыл дорогу домой? Тишина. Как всегда. Чума подступала. [1] Иллюминирование рукописи — украшение средневековых манускриптов цветными инициалами, миниатюрами и орнаментами. Брат Лука, очевидно, находит собственное, кощунственное толкование этого термина. [2] Приор — настоятель монастыря, второе лицо после аббата. В небольших обителях часто выполнял обе функции. [3] Чертоза — картезианский монастырь. Орден картезианцев славился строгим уставом и обетом молчания, что придаёт исповеди брата Джованни дополнительный кощунственный оттенок.
[4] Я отпускаю тебе грехи твои. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь. Продолжение следует. 766 492 22 Оставьте свой комментарийЗарегистрируйтесь и оставьте комментарий
Последние рассказы автора Nighthunter![]() ![]() ![]() |
|
© 1997 - 2026 bestweapon.one
Страница сгенерирована за 0.004905 секунд
|
|