Комментарии ЧАТ ТОП рейтинга ТОП 300

стрелкаНовые рассказы 99372

стрелкаА в попку лучше 14632

стрелкаВ первый раз 6805

стрелкаВаши рассказы 6765

стрелкаВосемнадцать лет 5732

стрелкаГетеросексуалы 11103

стрелкаГруппа 16944

стрелкаДрама 4496

стрелкаЖена-шлюшка 5355

стрелкаЖеномужчины 2736

стрелкаЗрелый возраст 3794

стрелкаИзмена 16469

стрелкаИнцест 15308

стрелкаКлассика 693

стрелкаКуннилингус 4730

стрелкаМастурбация 3322

стрелкаМинет 16547

стрелкаНаблюдатели 10672

стрелкаНе порно 4178

стрелкаОстальное 1465

стрелкаПеревод 10758

стрелкаПереодевание 1745

стрелкаПикап истории 1240

стрелкаПо принуждению 12974

стрелкаПодчинение 9931

стрелкаПоэзия 1743

стрелкаРассказы с фото 4011

стрелкаРомантика 6942

стрелкаСвингеры 2702

стрелкаСекс туризм 905

стрелкаСексwife & Cuckold 4455

стрелкаСлужебный роман 2877

стрелкаСлучай 12000

стрелкаСтранности 3544

стрелкаСтуденты 4534

стрелкаФантазии 4173

стрелкаФантастика 4461

стрелкаФемдом 2314

стрелкаФетиш 4150

стрелкаФотопост 887

стрелкаЭкзекуция 3926

стрелкаЭксклюзив 548

стрелкаЭротика 2790

стрелкаЭротическая сказка 3034

стрелкаЮмористические 1860

Почти...ч.8
Категории: Драма, Измена
Автор: JonVick
Дата: 4 ноября 2026
  • Шрифт:

Змейка.

В коридоре скрипнула дверь детской, и они оба замерли.

Лена обернулась, но в тёмном коридоре никого не было, только узкая полоса голубого света от Катиного ночника лежала на полу из приоткрытой щели, а потом погасла и она, дверь тихо закрылась, и Лена опустилась на стул, потому что ноги её больше не держали.

— Я хотела сбросить, — сказала она шёпотом, и злость ушла из голоса, как выдернутая из розетки вилка. — Нажала не туда, на громкую, и не могла говорить, я стояла в чужой прихожей, а он увидел на экране нашу фотографию, на даче, всех четверых, а потом твою, в халате, с пальцем, и сказал мне «одевайся», и вызвал такси, и сказал «езжай домой, Лена». Ничего не было, Тёма, до конца ничего не было.

— Я не спрашивал, до конца или нет, — сказал он от окна, не оборачиваясь, и от этого ровного голоса ей стало страшнее, чем от крика.

— Но это ты виноват, — сказала она упрямо, подняв на него глаза сквозь слёзы, сама себе не веря и не в силах остановиться. — Слышишь, ты первый начал, и если бы не твои каблуки, не твоё враньё, я бы никогда в жизни к нему не пошла, ты сам меня туда отправил, сам, со своим «удачи с отчётом».

Он молчал так долго, что она решила, будто больше он не скажет ей ни слова.

— Лен, — сказал он наконец совсем тихо, почти шёпотом, и повернулся к ней. — Скажи мне одно, только честно, раз уж ты сегодня всё сказала, скажи и это. Тебе со мной было так плохо, все эти годы? Я тебя совсем не...

Он не договорил, потому что такие слова у него никогда не выговаривались, и она видела, чего ему стоило спросить. Он стоял перед ней в куртке, с осколками чашки у ботинок, и ждал ответа так, как ждут, когда врач поднимет глаза от снимка.

Она могла сказать: «Мне было хорошо с тобой, просто не так», что угодно мягкое, что он мог бы унести с собой, и эта мягкая ложь уже лежала у неё на языке, готовая и привычная, одна из тех, которыми она жила всю эту осень. Лена помолчала, и в этой паузе, длинной, как вдох перед прыжком в холодную воду, она отказалась от неё сама, нарочно, с какой-то злой гордостью: хватит врать, хоть сейчас, хоть один раз пусть будет правда. Только внутри ещё горел тот диван, та рука, каблуки у двери, его улыбка в трубку у окна кардиоцентра, и из всей правды, какая у неё была, она выбрала ту половину, которая резала, и сказала её так, как говорят правду в единственную, злую секунду.

— Да.

Слово упало на клеёнку, между крошками, и она увидела, как оно в него попало: он не дёрнулся, только чуть качнулся назад, как качаются, когда пропускают удар, которого не ждали, и нашарил рукой спинку стула.

И тогда он засмеялся.

Это был страшный смех, тихий, сквозь зубы, потому что он вспомнил про скрипнувшую дверь детской, вспомнил поздно, уже после крика, и теперь давил в себе каждый звук, а потом согнулся над столом и закрыл лицо руками, и сквозь пальцы, сквозь розовые блёстки на ногтях, текли слёзы.

— Каблуки, — сказал он сквозь смех. — Господи, каблуки, духи, балкон.

— Что смешного?! — крикнула она и сама испугалась, что разбудит девочек, но всё равно не замолчала. — Что тут смешного, Артём, как её зовут, ну скажи ты хоть раз в жизни правду!

Он отнял руки от лица, мокрого, с красными глазами, и в этих глазах было такое, от чего ей стало холодно: не злость и не обида, а хуже, жалость, к ней, к себе, ко всем сразу.

— Ты могла спросить, — сказал Артём.

— Я спрашивала, я сто раз тебя спрашивала!

— Нет, — он покачал головой, — ты не спрашивала, Лен, ты проверяла. Ты звонила Оле, нюхала мою куртку, вытирала следы салфеткой, считала мои задержки, смотрела через стекло на балкон, а спросить так и не спросила, ни разу, просто сесть и сказать без крика: «Тём, что происходит?» Ты сразу всё решила сама, за меня, и пошла.

— А ты бы ответил?! Ты бы мне опять сказал своё «потом» и «потерпи», вот что ты бы мне ответил!

Он смотрел на её руки, на палец без кольца, и долго не поднимал глаз.

— Может, и не ответил бы, — сказал он. — Я молчал, да, я полгода молчал, а ты в это время с ним обедала, кольцо в кармашек, платье в коробку от сапог. Молчать и раздеваться — это разное, Лена, хоть это ты понимаешь?

Она не ответила, и он кивнул, будто так и думал.

— Я двенадцать лет тебе кофе варю, — сказал он тихо, сам себе, и на последнем слове у него дёрнулся подбородок. — А про корицу я, оказывается, не знал.

И она увидела, как у него на лице гаснет последнее, то, что ещё оставалось после цветов в луже, после Инны, после «буду разводиться» и после «да», и лицо стало пустым, как кухня, из которой вынесли мебель, и только когда оно погасло совсем, Лена поняла, что наделала.

— Тём, — она протянула руку через стол, — Тём, я не то хотела, я не так, это неправда, то есть правда, но не вся, я...

Он выпрямился и больше не сказал ни слова.

Резкого он больше ничего не сделал, и это было страшнее, чем если бы сделал: обошёл опрокинутый стул, не подняв его, как обходят то, чего нет, и пошёл в спальню. Лена слышала, как открылся шкаф-купе, как он снял с антресоли синюю спортивную сумку, стоявшую рядом с коробкой от зимних сапог, и как звякнуло что-то в «Хрупком!!!», а коробку он не тронул, может, не заметил, а может, заметил и не захотел тронуть.

Когда она остановилась в дверях спальни, он складывал рубашку так, как учила бабушка: рукава назад, потом пополам, ровно, правильно.

— Ты что делаешь? — спросила Лена, хотя всё видела сама.

— Уезжаю, — сказал он, не поднимая головы, — не знаю куда.

— Куда ты поедешь ночью, в такой снег, Тёма?

— Мне надо подумать, Лен. — Он застегнул молнию на сумке. — А здесь я думать не могу, здесь ты, здесь всё... пахнет...

— Тёма, пожалуйста, давай поговорим, давай нормально, — она вцепилась в ручку сумки, и он не стал вырывать, а просто ждал, пока она сама разожмёт пальцы, и от этого спокойного ожидания она их разжала.

Он поднял на неё глаза.

— Мы поговорили, — сказал он. — Ты всё сказала, а я всё услышал.

— А ты? — Голос подвёл её на первом же слове. — А ты мне ничего не скажешь, ни про каблуки, ни про духи, ни про то, куда ты ездил? Ты смеялся, почему ты смеялся?

Она видела, как слова стоят у него в горле, все сразу, готовые, и как он проглатывает их одно за другим, кроме последнего.

— Спроси у мамы, — сказал Артём.

— Что ты сказал?

— Спроси у мамы, — повторил он тихо, почти без голоса, и в этой тишине было больше злости, чем во всём его крике. — Спроси, где я был сегодня в половине девятого утра, она тебе расскажет. И заодно спроси, каково ей было стоять под фонарём и тебя слушать, а мне ты уже всё рассказала, Лена, мне больше не надо.

— Опять мама? — Лена ничего не понимала. — Ты и тогда, на кухне, в тот четверг, сказал «маму свою спроси» и замолчал, будто язык прикусил, и сейчас опять это твоё «с твоей ма», при чём тут мама, Тёма, что мама?

Он взял сумку и прошёл мимо неё в коридор, но не к двери, а в детскую, и Лена пошла за ним и остановилась на пороге.

По стенам детской плыли голубые звёзды от Катиного ночника-проектора, Катя спала поперёк кровати в пижаме с единорогами, и розовая шапка с помпоном лежала рядом с ней на подушке.

Артём присел на корточки у её кровати, поправил одеяло, убрал с её лица одуванчик волос, посидел так, а потом наклонился и поцеловал её в макушку.

— Будет тебе Пончик, — прошептал он, — рыжий, как ты хотела.

Катя что-то пробормотала во сне и улыбнулась, не просыпаясь.

Аня не спала. Она лежала, укрывшись с головой, но одеяло поднималось слишком ровно: притворяться спящей Аня не умела никогда, потому что слишком старалась. Артём сел на край её кровати и молча положил ладонь на одеяло, туда, где было Анино плечо, и держал, пока одеяло не перестало подниматься ровно и не задрожало, и из-под него не высунулась тонкая рука с облупленным лаком на ногтях, нашла его ладонь и вцепилась.

— Ты же обещал, — прошептала Аня из-под одеяла еле слышно. — На заправке ты мне обещал.

— Я помню, — сказал Артём. — Я не ухожу от тебя, зайка, я уезжаю на несколько дней, подумать, а это разное, слышишь, совсем разное.

— А ты точно вернёшься, пап?

Он ответил не сразу, и Лена в дверях перестала дышать.

— К тебе да, всегда, — сказал Артём. — Я тебе завтра позвоню, ты мне ответишь?

— Отвечу, — шепнула Аня.

— Только с громкой связью не надо, — сказал он, и Лена услышала в его голосе что-то похожее на улыбку, страшную, сломанную, но всё-таки улыбку.

Аня под одеялом то ли всхлипнула, то ли засмеялась, а может, и то и другое сразу.

Он поцеловал её через одеяло в висок и пошёл к двери, и, когда проходил мимо Лены, совсем близко, не остановившись, от него пахло антисептиком, снегом и, едва уловимо, эвкалиптом от тех цветов в луже.

В прихожей он завязал шнурки двойным узлом и взял сумку, но уже у двери остановился, сунул руку во внутренний карман куртки, слева, достал что-то и, не снимая ботинок, прошёл обратно на кухню, и Лена услышала, как что-то металлическое с размаху ударилось о стол, проехало по нему и звякнуло об уцелевшую чашку, а потом он открыл дверь.

— Тём, — сказала Лена, и он остановился на пороге, но не обернулся.

— Я тебя... — начала она и не смогла договорить, потому что сейчас это прозвучало бы как ещё одна ложь, самая гадкая из всех, а он ждал, секунду, две.

— Закрой за мной на оба замка, — сказал Артём. — Ночь же.

Он вышел, и дверь закрылась тихо, не хлопнула, щёлкнул замок, точно так же, как несколько часов назад щёлкнул замок у Кирилла, и Лена закрывала оба замка целую минуту, потому что ключ не попадал в скважину. Из кухонного окна она видела, как внизу медленно, неуверенно тронулась его машина и габариты исчезли за углом, и снег засыпал следы шин, качели, всё.

На кухонном столе, на клеёнке, среди утренних крошек, лежали ключи, два, длинный и маленький, на простом стальном кольце, и брелок, крошечный деревянный домик с треугольной крышей и нарисованным окошком.

Она никогда их раньше не видела, а домик был тёплым от его кармана, слева, там, где сердце, и первое, что пришло ей в голову, пока она стояла над ними, было не про дом и не про подарок, а про чужую дверь: съёмная однушка где-нибудь на Советской, куда он уезжал «по делам» в два часа дня, светлый берет на вешалке, туфли на шпильке в прихожей, и эти ключи, которые он носил у сердца полгода и которые теперь, уходя, бросил ей на стол, как бросают улику, чтобы она сама всё поняла и ему не пришлось говорить.

«Спроси у мамы» всё ещё стояло у неё в ушах, когда часы-сова показывали без пятнадцати два и Лена села на пол, прислонившись спиной к шкафу, в старом халате с пятном от какао на кармане, с ключами в руках, а в ванной, на краю ванны, так и лежало кольцо с гравировкой «А+Л. Навсегда».

Плитка на кухне была холодной, но первый час Лена этого не чувствовала, а потом холод стал подниматься снизу, медленно, как вода в подвале, и она позволяла ему подниматься, словно это тоже было наказание, которое нужно отсидеть до конца.

Ключи лежали у неё на раскрытых ладонях, как держат воду или птенца, и деревянный домик с нарисованным жёлтым окошком давно остыл, а она пропустила момент, когда это случилось, как пропускают момент, когда человек перестаёт дышать.

Что мама знает, Лена поняла ещё в кардиоцентре, по маминому взгляду над вязанием и по его едва заметному кивку, и в мамином голосе в пятницу, в этом её «А Тёма тебе ничего не говорил?», еле сдерживалась улыбка, а врать с улыбкой мама не умеет: когда мама врёт, она поджимает губы и начинает говорить про погоду, как тогда, когда папа лежал в больнице с первым приступом, а мама говорила, что в Сочи, наверное, тепло.

Что-то сдвинулось у неё внутри, медленно, как льдина на реке весной, и Лена испугалась этого сильнее, чем холода.

«Ты могла спросить», — сказал он и смеялся над каблуками и духами так, как смеются, когда ребёнок боится чудовища под кроватью, а под кроватью только пыль и старый тапок.

А если там и правда пыль и тапок?

Она вскочила на затёкших ногах, схватившись за край стола: нет, были каблуки, были духи, было «я был не в клинике», он сам это сказал, и ничего она не придумала.

Она положила ключи на стол, среди утренних крошек, и отдёрнула руку, как от горячего.

Часы-сова показывали четыре двадцать, снег перестал, и двор внизу лежал белый, без единого следа, даже вмятины от его колёс замело.

Лене стало жарко, до пота под халатом, потому что вспомнила не голова, а тело: его белую простыню, прохладную, пахнущую чужим порошком, его ладони, его губы на шее сзади, там, где её никто никогда не целовал, а потом ниже, у неё между ног, и то, как она сама приподняла бёдра, когда он потянул вниз кружево. Тело вспомнило это раньше, чем она успела запретить, и внизу живота отозвалось, горячо и глухо, как отзывается эхо в пустом колодце.

Её затошнило, и над раковиной её скрутило сухими спазмами, потому что она ничего не ела с пятницы, и она стояла, согнувшись, и плакала от отвращения к собственному предательскому телу, которое до сих пор помнит его руку и до сих пор хочет.

«Мне было хорошо, так хорошо, как ни разу не было с тобой». Это была правда наполовину: ей было хорошо там полчаса, как бывает хорошо от вина, от скорости, от того, что нельзя, а «ни разу с тобой» не было правдой ни одной секунды, ни тогда, ни сейчас. И уже здесь, над раковиной, она знала, какую из двух половин бросила ему в лицо и почему именно её: не ту, которая была, а ту, от которой ему будет больнее, и знала, что когда-нибудь ей придётся за эту половину ответить вслух, перед ним, а не перед раковиной.

А с Артёмом было другое, и она вспомнила, как он держал её за руку в роддоме двенадцать часов, и она сломала ему мизинец, а в травмпункт он пошёл только через сутки; как в первую их зиму, в холодной дядиной квартире, он грел ей ноги ладонями; как, засыпая, каждую ночь находил её во сне, то ногой, то рукой.

И ещё было другое, о чём она забыла так основательно, будто это случилось с какой-то знакомой.

Это было их первое лето, август, жара, Светкина дача за рекой, куда Андрей со Светкой звали их каждые выходные, а Аню на субботу и воскресенье забирала мама, ворча, что они совсем стыд потеряли. У Артёма тогда был дядин синий «Москвич» с продавленными сиденьями, который заводился с третьего раза, и в ту ночь за столом под яблоней все пили вино, Андрей пел под гитару что-то из армейского, Светка смеялась, и Лена весь вечер чувствовала на себе его взгляд, через стол, через дым от мангала, тёмный и весёлый, и под этим взглядом у неё горели щёки и колени сами съезжались под столом. Потом все разошлись, Светка постелила им на веранде, а он взял её за руку и, ничего не говоря, повёл не на веранду, а за калитку, к машине, стоявшей в темноте у забора, под чужой яблоней.

— Тём, ты что, — шептала она и смеялась, — тут же люди, тут Андрей курить выйдет.

— Пусть выходит, — сказал он, открыл заднюю дверь и, прежде чем она успела ещё что-то сказать, подхватил её под бёдра, легко, одним движением, и посадил на сиденье, а сам влез следом и захлопнул дверь.

В салоне было душно, пахло нагретым за день дерматином, и над лампочкой на потолке, которую он не выключил, бились о плафон мотыльки, налетевшие с улицы. Он целовал её жадно, держа ладонью затылок, сам задрал на ней сарафан до пояса и стянул трусы через одну ногу, так что они остались висеть у неё на щиколотке, и не спрашивал «можно?», в тот раз он не спрашивал ничего. Он раздвинул ей колени, упёр одну её ступню в стекло, другую себе в плечо и стал её лизать, прямо там, на продавленном сиденье, медленно, всем языком, и она выгнулась, ударилась головой о дверную ручку и даже не заметила, и держала его за волосы, и толкала его лицо к себе, сама, бесстыдно, а он поднимал на неё глаза, блестящие, смеющиеся, и снова опускал голову.

Она кончила быстро, закусив собственное запястье, чтобы не закричать на весь посёлок, а он не дал ей отдышаться: сел, расстегнул джинсы и потянул её на себя, верхом, и она опустилась на него, охнув, до самого конца, до сладкой ноющей тяжести под пупком. Машина качалась на старых рессорах и скрипела на всю улицу, за забором залаяла Светкина собака, и Лена засмеялась ему в шею, а он сказал ей в ухо, хрипло, задыхаясь: «Пусть лает, пусть все слышат, ты моя», — и она кончила снова, уже на нём, и он застонал и вцепился в её бёдра.

Потом они лежали в этом тесном «Москвиче», мокрые, липкие, в мотыльках, и он смеялся и выбирал мотыльков у неё из волос, по одному, бережно, а с крыльца было слышно, как Андрей нарочито громко кашляет и говорит в темноту: «Самойлов, я всё понимаю, но у меня соседи пенсионеры, у них давление». Соседи-пенсионеры уехали в город ещё в пятницу, на веранде в подушку давилась смехом Светка, а наутро она молча поставила перед Леной кофе и только подняла бровь, так, что Лена покраснела до ушей.

Тогда он не боялся ничего, тот, другой Артём, весёлый, наглый, горячий, который мог посреди дороги свернуть в поле, потому что ему захотелось её прямо сейчас. И куда же он потом делся? Как будто его тоже по кусочку, по одному утру снимали и клали в кармашек, может, когда родилась Катя, когда начались деньги, смены, кружки, «Лен, ты спишь?» — «Сплю». А может, это она сама перестала сворачивать в поле, и ему стало не с кем.

Злость ещё тлела под рёбрами, как угли под пеплом, и шептала: «Он первый начал», но угли гасли, и чем больше они гасли, тем страшнее становилось, потому что без злости оставалась только она сама и то, что она сделала.

Под утро она пошла в ванную, где на краю ванны, на белой эмали, лежало кольцо, а на полочке стояло пустое блюдце-ракушка. Можно было надеть кольцо, как каждый вечер на светофоре, и сделать вид, что ничего не было, и она протянула руку и не смогла, потому что сняла его не в пятницу, а гораздо раньше, когда начала снимать по утрам, и теперь, кажется, сняла совсем, и пусть оно лежит на краю, как свидетель.

В семь проснулась Катя, и босые шаги пробежали на кухню, остановились и пробежали обратно, в спальню, где Лена лежала поверх одеяла, так и не сомкнув глаз.

— Мам, папа на кухне не варит кофе, — сказала Катя с порога, в пижаме с единорогами, с зайцем под мышкой. — И куртки его нет, мам, а где папа?

— Папа уехал, зайка, — сказала она. — Ненадолго, по делам.

«По делам» — она услышала себя и вздрогнула, потому что это было его слово, от которого её столько раз тошнило.

— По каким таким делам в субботу?

— По важным, — сказала Лена, и Катя, подумав, спросила, когда он вернётся, а Лена сказала «скоро», потому что ничего другого у неё не было.

Катя покрутила ухо зайца и спросила:

— А он мне Пончика привезёт?

— Не знаю, зайка, — сказала Лена. — Может быть.

— А почему он не сказал «пока»? Он всегда говорит «пока», когда уезжает.

— Он сказал, — сказала Лена. — Ты спала, а он тебя поцеловал, в макушку.

Катя потрогала макушку, будто проверяла, остался ли там поцелуй.

— Ладно, — сказала она и сразу, с облегчением, как умеют только в шесть лет, спросила: — Мам, а можно мне хлопья с молоком? Папа говорит, по субботам можно.

Аня вышла из детской в одиннадцатом часу, уже одетая, в сером худи с котом, бледная, без следа вчерашней туши, не поднимая глаз налила себе воды и выпила стоя, а на ключи на столе посмотрела секунду и ничего не спросила.

— Ань, — сказала Лена, — будешь сырники? Я сделаю.

— Не хочу — сказала Аня.

— Хоть что-нибудь съешь, ты же вчера не ужинала.

— Я ела хот-дог, на заправке.

Лена не знала ни про какую заправку, не знала, где они были те полтора часа и что он им говорил.

— Ань, — начала Лена, и Аня подняла глаза, и это был взгляд человека, который ночью стоял за дверью и слышал каждое слово, «мне было хорошо», «он меня раздел», «да», а потом Аня отвела их так, как отводят глаза от того, на что больно смотреть, от ожога, от раны, от неё, ушла в детскую и закрыла дверь.

В час дня у Ани зазвонил телефон, и Лена услышала через стену Анин голос, совсем другой, высокий, детский:

— Пап!

Лена замерла в коридоре с корзиной белья в руках.

— Да, нормально, — говорила Аня, и Лена слышала каждую паузу между её словами. — Да, ела, правда ела, Катька мультики смотрит. — Пауза была длинная. — Не знаю, нормально всё. — И совсем тихо, после ещё одной паузы: — Пап, а ты где?

— А там холодно? — спросила Аня.— А ты там спишь, там же крыша течёт, ну пап. — И короткий смех сквозь слёзы. — Не надо по громкой, я помню.

Лена прислонилась к стене: он позвонил, как обещал, он всегда делал ровно то, что говорил, кроме одного, своего «потом расскажу».

— Хорошо, пап, хорошо, — сказала Аня за дверью. — Я Катю позову. — Она помолчала. — Нет, не спрашивала. — И после долгой паузы: — Ладно.

Аня открыла дверь, увидела Лену в коридоре с корзиной и молча прошла мимо в зал.

— Кать, иди, там папа.

Катя завизжала, схватила телефон и начала кричать в него про хлопья, про мультик, про то, что у зайца оторвалось ухо и надо пришить, и про Пончика.

Лена стояла в коридоре и ждала, что он попросит «дай маму», хоть на секунду.

— Пока, пап, целую, сто раз! — крикнула Катя и отдала телефон Ане.

Аня ушла с ним обратно в детскую, дверь закрылась, а он так и не попросил.

Мама звонила с утра четыре раза, и Лена смотрела, как телефон ползёт по столу рядом с ключами, и не брала, потому что мама была там, у офиса, мама слышала её дыхание и мужской голос и видела, как плакал Артём, а в половине третьего, на пятый звонок, Лена взяла.

— Да, мам, слушаю.

— Леночка! — Мамин голос сорвался сразу, с первого слова. — Леночка, господи, ты где, ты как, я с ума схожу, я всю ночь не спала, папе ничего не говорю, он спрашивает, а я...

— Мам, я дома, всё нормально.

— Какое нормально! Тёма где, Тёма тебе сказал? Вы поговорили? Лена, что это было, это же неправда, эта девица, она же пьяная была, я видела, она...

— Мам, — Лена закрыла глаза, — я не могу сейчас.

— Лена, мне надо тебе сказать, ты должна знать! Тёма, он же...

— Потом, мам, — сказала Лена, и мама крикнула «Лена!», но она уже говорила дальше, быстро, не давая себя перебить: — Потом, пожалуйста, я не могу, я занята, у меня девочки, я перезвоню.

Она нажала на красное, и рука сделала это сама, она уже научилась.

«Тёма, он же» — а что «он же», «он же золото, а не зять»? И мамино «ты должна знать», и его «спроси у мамы»: ответ лежал совсем близко, как ключи на клеёнке, к которым она боялась прикоснуться, и, пока она его не услышала, у неё ещё оставалась одна вина на двоих, пополам, а если услышит, то, может быть, вся вина станет её.

Она выключила на телефоне звук и больше на него не смотрела.

Вечером она резала овощи на суп, и нож стучал по доске мерно, и можно было смотреть только на следующий кружок моркови, как Артём смотрит на следующий миллиметр, когда пациенту больно.

Аня пришла молча, встала рядом у раковины и начала мыть помидоры, хотя её никогда не дозовёшься на кухню, а сейчас она стояла плечо к плечу и тщательно тёрла пальцем каждый помидор. Лена боялась повернуть голову, потому что понимала: Аня пришла не помогать, а потому, что в доме стало пусто и встать можно было только рядом с тем, кто остался, даже если на него больно смотреть.

За столом Катя рисовала фломастерами, высунув язык и отодвинув ключи в сторону.

— Мам, ну посмотри, что я нарисовала!

Лена вытерла руки и подошла к столу.

На листе было трое: большая фигура с жёлтыми волосами, поменьше, в сером, с хвостиком, и маленькая, в розовом, с большим бантом. Они держались за руки под улыбающимся солнцем, сбоку стоял дом с треугольной крышей и жёлтым окошком, и больше на листе никого не было.

— Красиво, — сказала Лена, и голос её не послушался.

— Это мы, — объяснила Катя. — Ты, Аня и я, мы гуляем.

— А папа где же, Кать?

Катя посмотрела на рисунок, нахмурилась и подумала.

— Папа уехал, — сказала она просто, — ты же сама сказала, он по делам. Когда приедет, я его нарисую, вот тут место есть.

Она показала пальцем на пустое место рядом с мамой, на траву, на белый лист.

Так может быть всегда, поняла Лена всем телом, как понимают, что поскользнулись, ещё в воздухе: пустое место, которое никто не заполнит, и он будет звонить им, а не ей.

За спиной выключилась вода, и Аня стояла с последним помидором в руке и смотрела на рисунок.

— Мам, — сказала она, впервые за день глядя Лене в глаза. — Он теперь не будет мне папой?

Лена открыла рот, и ничего не вышло, а с Аниных пальцев капала вода.

— Он мне на заправке обещал, — сказала Аня тем самым слишком взрослым голосом, от которого у Лены всегда сжималось сердце, — что никогда не уйдёт, что когда мне будет сорок, он всё равно будет мой папа.

Она аккуратно положила помидор на доску, рядом с морковью.

— А тебе он в загсе обещал, — сказала Аня. — Я фотографии видела, вы там оба смеётесь, и что толку?

— Анечка, послушай меня.

— Если вы разведётесь, — Аня смотрела прямо на неё, и губы у неё дрожали, но голос не дрожал, — Катька его дочь, её он будет забирать. А мне что останется, обещание на заправке?

Лена стояла с ножом в руке и не знала, что ответить. «Он всегда будет твоим папой»? Она уже ничего про него не знала, даже куда он ездит днём и что значат ключи на столе. «Мы не разведёмся»? Не знала и этого. «Это я виновата, зайка, не ты» было единственной правдой, в которой она была уверена, и она не смогла сказать даже это.

Аня кивнула, как если бы ответ был получен и он был именно такой, как она боялась.

— Понятно, — сказала Аня и ушла в детскую, не хлопнув дверью, а тихо прикрыв её за собой, как отец.

Катя посмотрела ей вслед, потом на маму, и спросила:

— Мам, а почему Аня грустная?

— Не знаю, зайка, — сказала Лена, и это тоже была ложь, маленькая и привычная, как все её «задержусь» этой осени, и суп в тот вечер никто не ел.

Кирилла хватило до вечера субботы.

Весь день он пролежал на диване под чёрным окном без штор, и ему всё казалось, что подушка пахнет её духами, хотя он сам её перевернул, и он несколько раз ловил себя на том, что смотрит в прихожую, на пустой пол, где вчера лежало её тёмно-синее платье. К восьми вечера ему стало так тошно от собственного благородства, что он побрился, надел чёрную рубашку, ту, в которой его фотографировали для «Авроры», и вызвал такси до «Мяты».

В «Мяте» было дымно и дорого, неон над баром светился зелёным листиком, и девушки в оверсайз-пиджаках смотрели на него так, как смотрели в Москве: небольшая седина, рубашка, часы. Он взял негрони и встал у стойки так, чтобы его было видно.

Их было две: невысокая, тонкая, с платиновой стрижкой почти под машинку, с колечком в носу и веткой сакуры на шее, и другая, тёмная, длинноногая, в чёрном шёлке на тонких бретельках, ленивая, как кошка на подоконнике. Платиновая не сводила с него глаз через весь зал, а когда он наконец подошёл, не улыбнулась.

— Ника, — сказала она, — а это Женя. Ты нам купишь шампанского, расскажешь, какой ты интересный, а потом поедем ко мне, но можно сэкономить время и пропустить первые два пункта.

Он засмеялся так, как умел, будто его ничем не удивишь.

— Шампанское я всё-таки куплю, — сказал он, — для порядка.

Он рассказал, потому что не мог не рассказать: про Москву, про «Аврору», про премии, про Тбилиси и мост над Курой. Женя слушала, подперев щёку рукой, и зевала, не скрываясь, а Ника слушала внимательно, как слушают анекдот, который уже знают, и ждут, где рассказчик соврёт.

— А сейчас ты где? — спросила она.

— Сейчас креативный директор в «Линии», местное агентство. — Он пожал плечами, извиняясь за провинцию. — Скучно, честно говоря, бухгалтерши, верстальщики. Есть одна девочка в отделе, Инна, ресницы до бровей, так та сама на стол лезет, только позови. — Он подмигнул. — Тоже развлечение.

— Инна с ресницами, — повторила Ника так, как повторяют, чтобы запомнить. — Смешно.

Она достала телефон и протянула ему через стойку.

— Номер вбей, мало ли что.

Он вбил номер, а она посмотрела на экран, что-то дописала и убрала телефон, и он успел увидеть только змейку-смайлик рядом со своим именем.

Квартира у Ники была под самой крышей старого дома, на шестом этаже без лифта, и Кирилл на четвёртом пролёте почувствовал, что задыхается, и сделал вид, что просто смотрит в окно. Наверху пахло краской и сандалом, с косого потолка в комнату глядело широкое окно в ночное небо, и серый пушистый кот спрыгнул с подоконника и ушёл в ванную.

— Родители подарили, — сказала Ника, бросая ключи на комод, как бросают мелочь, — на двадцать пять. Папа говорит, лучше пусть дочь сидит под крышей, чем на шее, а сам и крышу оплачивает, и шею, и студию, удобно.

Она поставила свой телефон на полку, прислонив к книгам, и включила что-то тягучее, без слов, «для атмосферы».

Потом она сняла с крючка у двери широкий чёрный ошейник с кольцом спереди, покрутила его на пальце и повесила обратно, как вешают ненужный шарф, и только тогда Кирилл увидел и остальное, мимо чего прошёл, не заметив: крюк с карабином в балке над кроватью, кожаные наручники на комоде рядом с ключами, тонкий стек в напольной вазе среди сухих колосьев, как зонтик в прихожей.

— Значит, так, — сказала она спокойно, по-деловому, не повышая голоса. — Здесь я хозяйка и госпожа, понял?

Женя лениво кивнула, потому что слышала это сто раз и это было правилом дома, вроде «разувайтесь в прихожей». Кирилл хмыкнул, решив, что это игра, что-то вроде прелюдии для богатых девочек, которым скучно, и что через десять минут он сам будет решать, кто здесь хозяин.

— Да, — сказал он с усмешкой.

— Не «да», — сказала Ника, даже не взглянув на него, — но для первого раза сойдёт.

Женя уже снимала платье через голову, лениво, не торопясь, и под платьем у неё ничего не было, только длинное смуглое тело, полная грудь с тёмными крупными сосками и гладко выбритый лобок. Она легла на широкую низкую кровать, на спину, закинув руки за голову, и смотрела на Кирилла из-под ресниц, как смотрят на официанта, который несёт не то.

— Раздевайся, — сказала Ника, — а мы посмотрим.

Он раздевался под их взглядами, и это было не так, как он привык: на него смотрели не с восхищением, не со страхом и не с надеждой, а с любопытством, как на витрину, и Ника у комода, всё ещё в своей чёрной водолазке, курила.

— Ничего, — сказала она, когда он снял трусы, а член у него уже стоял, и он нарочно не прикрылся. — Женечка, нормальный, иди проверь.

Женя села на кровати и взяла его в рот, сразу, глубоко, умело и равнодушно, и он схватил её за длинные тёмные волосы и толкнулся ей в горло, показывая, кто тут главный, а Женя только подняла на него скучные насмешливые глаза и продолжала, медленно, пока Ника смотрела с комода и курила.

Потом разделась и Ника, быстро, деловито, как раздеваются у врача, мальчишеская, с проколотыми сосками и змеёй, свернувшейся вокруг пупка, легла рядом с Женей, раздвинула колени и сказала:

— Лижи меня, а Женя пусть пока сама.

Он встал на колени у края кровати и стал её лизать, широко, жадно, как делал всегда и как ему всегда говорили, что хорошо, а Ника не стонала, а опиралась на локти, глядела на его макушку сверху вниз и один раз сказала: «Медленнее, ты не на скорость», и он замедлился и тут же разозлился на себя за это.

— Теперь её, сзади, — сказала Ника. — Женечка, встань.

Женя встала на четвереньки, лениво прогнув спину, он раскатал презерватив, который Ника бросила ему с тумбочки, и вошёл в неё резко, до конца, как входил всегда, чтобы женщина охнула, но Женя не охнула. Он вбивался в неё со шлепками, с рыком, так, как, ему казалось, трахает мужчина, о котором потом рассказывают подругам, а Женя постанывала в такт, ровно, как метроном.

Он держался нарочно, думая о «Северном», о квартальной премии, менял ритм, как, ему казалось, меняют его мастера, и пот капал у него со лба Жене на поясницу, а потом он увидел, что под рукой у неё на простыне светится телефон и она, не переставая мерно постанывать, листает что-то большим пальцем, и его окатило холодом, и он кончил со злости, громко, напоказ, и упал на неё, мокрый.

Женя выползла из-под него, легла на спину, положила телефон на грудь и посмотрела в потолок.

— Ну, — сказала она, — старательный.

Ника засмеялась, тихо, с удовольствием, как смеются над чужой неловкой фотографией, перевернула Женю к себе, поцеловала её в губы и опустила руку ей между ног, и через пять минут Женя кончила, первый раз за весь вечер, громко, выгнувшись, а Кирилл сидел на краю кровати со снятым презервативом в руке и не знал, куда его деть, и куда деть себя.

— Ванная там, — сказала Ника, не оборачиваясь. — Кот не кусается, а ты, кажется, да.

— Девочки, — сказал он тем самым голосом, бархатным, с паузой, — я, вообще-то, только разогрелся, дайте мне пятнадцать минут, и...

— Не дадим, — сказала Ника, села и обхватила колени, и глаза у неё были совершенно спокойные, ни злые, ни весёлые, никакие. — Ты не обижайся, ты был ничего, просто мне неинтересно, когда всё понятно, а с тобой всё понятно с первого взгляда, ещё у стойки: седина, рубашка, Москва, Тбилиси и девочка, которая на стол лезет. — Она улыбнулась. — Одевайся, креативный директор, такси сам вызовешь.

Он одевался в прихожей, как одевалась вчера у него в прихожей Лена, торопливо, не попадая пуговицами в петли, и из комнаты было слышно, как Женя что-то сказала, а Ника засмеялась опять, и на полке у книг всё светился экран её телефона и играла музыка. Он подумал об этом только на лестнице, на третьем пролёте, и тут же перестал думать, потому что было слишком противно.

Он вышел во двор, в снег, закурил и стоял, задрав голову к окну под крышей, где горел жёлтый свет. «Старательный», — сказала Женя, и он вспомнил, что так говорила Вера, тоже в потолок и тоже словно о погоде: «Ты у меня старательный, Кирюш». Он вспомнил, как Лена приподняла бёдра, когда он тянул вниз зелёное кружево, и как потом стояла у него в прихожей, прижимая к груди платье, и ему стало так одиноко, что он не заметил, как сигарета догорела до фильтра и обожгла пальцы.

Ника в это время лежала на кровати, гладила кота, который вернулся из ванной, и смотрела в телефоне на его номер, «Кирилл. Линия. Креатив», и рядом змейку. Удалять она не стала, потому что никогда ничего не удаляла, ни номеров, ни того, что мужчины рассказывали ей про других людей, когда хотели показаться интереснее, и «Инна, ресницы до бровей» легло туда же, рядом со змейкой, ровно и аккуратно, как ложатся в ящик ключи от чужой двери. Мало ли что пригодится...


308   246 19  Рейтинг +10 [10]

В избранное
  • Пожаловаться на рассказ

    * Поле обязательное к заполнению
  • вопрос-каптча

Оцените этот рассказ:

Комментарии 2
  • CrazyWolf
    Мужчина CrazyWolf 7561
    05.11.2026 00:36

    Как я и предполагал, Кирилл - настоящий уебок. Очень понравилось, как этого самовлюбленного и "благородного" самца поставили на место Женя и Ника. Супер.
    Ключи, которые Антем оставил Лене походу все же от дома, в котором он хотел с ней жить. НЕ судьба.
    Артему терпения и скорейшего выздоровления от токсичной Лены.
    Лена - самовлюбленная и глупая сука. Если до сих пор не спросила у матери, что же ее (уже бывший скорее всего) муж и дети хотели преподнести ей в качестве сюрприза, то она полная дура и ее совсем не жаль. Надеюсь, что ужас от осознания того, что она сделала со своим браком и со своим мужем, отправит ее в психушку.

    Ответить 1

  • Drmrvyid
    05.11.2026 00:38
    Если рассказ и правда дописан, как было сказано в удалённом комментарии - автор, не томи. Это хороший рассказ, очень. В таких случаях ждать продолжения больно.

    Ответить 0

Зарегистрируйтесь и оставьте комментарий

Последние рассказы автора JonVick

стрелкаЧАТ +70