Комментарии ЧАТ ТОП рейтинга ТОП 300

стрелкаНовые рассказы 98340

стрелкаА в попку лучше 14471

стрелкаВ первый раз 6721

стрелкаВаши рассказы 6824

стрелкаВосемнадцать лет 5596

стрелкаГетеросексуалы 10964

стрелкаГруппа 16811

стрелкаДрама 4345

стрелкаЖена-шлюшка 5206

стрелкаЖеномужчины 2678

стрелкаЗрелый возраст 3691

стрелкаИзмена 16204

стрелкаИнцест 15193

стрелкаКлассика 664

стрелкаКуннилингус 4656

стрелкаМастурбация 3279

стрелкаМинет 16441

стрелкаНаблюдатели 10550

стрелкаНе порно 4135

стрелкаОстальное 1450

стрелкаПеревод 10656

стрелкаПереодевание 1714

стрелкаПикап истории 1202

стрелкаПо принуждению 12874

стрелкаПодчинение 9720

стрелкаПоэзия 1722

стрелкаРассказы с фото 3893

стрелкаРомантика 6853

стрелкаСвингеры 2675

стрелкаСекс туризм 890

стрелкаСексwife & Cuckold 4281

стрелкаСлужебный роман 2847

стрелкаСлучай 11902

стрелкаСтранности 3507

стрелкаСтуденты 4498

стрелкаФантазии 4138

стрелкаФантастика 4398

стрелкаФемдом 2254

стрелкаФетиш 4100

стрелкаФотопост 885

стрелкаЭкзекуция 3901

стрелкаЭксклюзив 526

стрелкаЭротика 2745

стрелкаЭротическая сказка 3015

стрелкаЮмористические 1834

Племянница. Поступление
Категории: Восемнадцать лет
Автор: inna1
Дата: 30 сентября 2026
  • Шрифт:

Август стоял плотный, как перегретый пластик торпеды. Девятка сестры въехала во двор с тем особенным деревенским надрывом, будто малолитражка лично обижена городом: пыльный бампер, в багажнике банки, свёртки, сетки яблок и картошки, и из салона выпорхнул сарафан Софии, который сразу начал жить собственной жизнью.

Виктору было пятьдесят два, он сам вышел из их села и потому как годится вышел встречать не с пустыми руками дорогих гостей. В одной руке — коньяк «от студента за зачёт», в другой — коробка конфет с таким же происхождением. Студент, сдававший ему историю орнамента, не умел говорить «спасибо» без градуса. Виктор умел делать вид, что это просто гостинец.

— Ну вот, культурная столица, — сказала сестра, вылезая первой. Голос у неё был громкий, хозяйственный, без паузы на чужой воздух. — Только не мори её голодом. И чтобы в общагу ни ногой. Там она за месяц шлюхой станет, я знаю этих институтов.

— Мам.

София искрила, будто двор уже принадлежал ей. Сарафан короткий, тонкий, белый в мелкий цветок. Под ним — белые трусики, и это было видно не потому что она старалась, а потому что ткань сарафана ничего не умела скрывать по-взрослому. Груди — ноль. Сарафан это тоже выдавал: никакого напряжения в лифе, никакой тяжёлой тени. Узкие плечи, ключицы, плоский верх. Ей было восемнадцать, документы на поступление лежали в папке с загнутым углом, а лицо было озорное, не невинное.

— Дядь Вить, — сказала она и сразу улыбнулась слишком близко к насмешке. — Вы нас коньяком встречаете? Мы ж не покойники.

— Вас встречают как уважаемых людей, — ответил Виктор и сразу услышал, насколько это прозвучало душно.

Сестра уже открывала багажник.

— Сало нарежу, картошку поставила бы сразу. Ты тут чем живёшь, в шоколаде под коньяком?

Квартира приняла их запахом старых книг, клея и приличного одиночества. Виктор успел утром протереть стол и спрятать в ящик чашку с трещиной. Это было всё, на что хватило его подготовки к вторжению.

София не стала ждать экскурсии. Она лазила. Открывала. Шастала. Трогала корешки, заглядывала за шкаф, поднимала крышку бюро, нюхала мыло в ванной и кричала из коридора:

— У вас даже мочалка сложена как в казарме. Вы вообще живой?

— Не кричи.

— А то соседи подумают, что у культурного человека завелась жизнь?

Сестра на кухне уже командовала картошкой. Нож стучал по доске через сало. Пахло чесноком и домом, из которого Виктор когда-то уехал, чтобы больше так не пахло.

София исчезла в кабинете.

Потом раздался её голос — тот самый, лёгкий, с искоркой, от которой у взрослого мужчины сразу делается жарко и стыдно.

— О. А это кто? Жена была?

Виктор вошёл и понял, что опаздывает к собственной жизни. На столе — рамка, которую он не прятал только потому что привык её не видеть. Бывшая. Ещё без усталости во взгляде.

— Не жена. Была женщина.

— Ты её бросил или она тебя?

Он замолчал на полсекунды. Этого хватило.

— Наверно она, — кивнула София и посмотрела на него почти ласково. — Я бы тоже сбежала. Как из душного музея.

Это село точно. Не ножом — ложкой, медленно, в самое тонкое место.

Он покраснел. Не геройски, не мрачно. Просто по-человечески, до ушей.

— Положи на место.

— Уже. Смотрите. Даже пыль на рамке аккуратная.

Дальше она уже не останавливалась. Ящик с таблетками.

— Ого. Сердце, давление, и вот это что? Для желудка или для нервов? Дядь Вить, вы хоть иногда живой?

Крем.

— «Для зрелой кожи». Вы прямо на упаковке признаётесь?

Заначка: конверт, сложенные купюры, ещё один студенческий коньяк.

— Ага. Чёрный ход экономики искусств.

И папка.

Виктор понял слишком поздно. Папка была старая, с эскизами. Голые натурщицы, студентки с постановочных вечеров, быстрые карандашные бёдра, животы, раскрытые колени. Не порнография в журнальном смысле — рука художника, учебный глаз, стыдное любопытство, которое он себе разрешал только углем. Но София смотрела не как на искусство.

— Нифига себе, музей-то оживает.

Она перевернула лист.

— А где остальные запчасти? Или вас только возбуждённые писи интересуют?

И подмигнула.

Виктор почувствовал, как кровь ударила в лицо так, будто его поймали не племянницей, а целой комиссией.

— Это постановка. Пластическая анатомия.

— Угу. Анатомия. — Она приложила папку к груди, которой почти не было, и склонила голову. — А мою тоже туда положите? Я вам попозирую. Бесплатно, по семейному тарифу.

— София.

— Что, «неприлично»? Вы сами неприличие в папку разложили по годам.

Сестра крикнула с кухни:

— Софка, не копайся в чужом! Витька, иди жрать, картошка стынет.

За столом деревня пересела в город целиком.

Сало — розовое, с прослойкой, нарезанное толсто. Картошка с укропчиком. Хлеб. Огурцы. Коньяк Виктор открыл «для вида», сестра налила себе и ему, Софии — на палец, «чтобы не воображала».

— У тётки Гали сын спился, зимой на завалинке заночевал, всё. Дядь Митя помер в мае, тихо, даже драки не было. А Петрового на войне убили. Вдове теперь говорят: хочешь гробовые — неси. Без смазки не выплатят. Магазин закрыли, тот что у дороги. Озеро высохло, помнишь, где мы маленькие? И лужи нет, токо жабы. Зато яблоки уродили, ветки трещат. Я тебе компоту привезла, не смотри так, будто компот — это провинция.

Виктор слушал и кивал. София ела мало, зато смотрела на него. Сарафан взъехал, когда она поджала ногу на стуле. Белая резинка трусиков мелькнула и исчезла. Он сделал вид, что очень занят солью.

После еды начался квартирный вопрос.

— Спальня твоя, — сказал Виктор Софии. — Там тише. Шкаф, стол, нормальный свет.

— Не хочу спальню. Хочу холл.

— Холл — проходная.

— Ну и что. Там окно на двор, и диван большой, и сразу кухня. А вы утесняйтесь в своей берлоге. Вам всё равно только спать и краснеть.

Сестра засмеялась.

— Дай ей холл, Вить. Она у меня как кошка: куда сама ляжет, там и место. Ты один, переживёшь.

Так он и уступил. Душный человек всегда уступает, если может назвать это воспитанием. Сестра с Софией обживали холл: простыни, подушка «с дома», пакеты, зарядка, на подоконник — яблоки в пакете. Виктору пришлось перетащить свою ночную жизнь в спальню: халат, книги, крем, который София уже успела окрестить.

Она нагибалась часто. То заправить угол, то достать тапок, то поднять выпавший паспорт. Сарафан короткий. Белые трусики обтягивали узкую попу так плотно, что это было не бельё, а приговор. Когда наклон становился глубоким, под подолом проступал не просто холмик — контур вульвы, мягкий, ясный, разделенный складочкой. Виктор стоял с коробкой книг в руках и думал, что вот она, компенсация за потерянную спальню. Потом ненавидел себя за слово «компенсация».

София один раз посмотрела на него снизу вверх, с пола, держа угол простыни зубами, и сказала неразборчиво:

— Не помогай. Ты когда помогаешь, сразу делаешься ещё душнее.

К вечеру сестра засобиралась. Обратно — пока светло. Девятка не любит ночь.

Виктор вынес ей два пакета. Бухло от студентов: коньяк, какая-то сладкая настойка, ещё бутылка «для мужика, пусть не орёт». Сестра не отказалась. В их семье отказ от гостинца считался гордыней.

— Ты её смотри. Чтобы не шастала до утра. И чтобы никаких общажных. Она улыбается — ей уже кажется, что можно.

— Мам, я поступаю, а не на панель.

— Панель с института и начинается, дура.

На прощание сестра обняла дочь коротко, почти как проверку, на месте ли рёбра. Софию после этого объятия чуть повело в другую сторону — к дому, к холлу, к нему. Виктор это заметил и сделал вид, что замечает только расписание паука в углу.

Когда девятка уехала, в квартире стало слишком тихо для такого количества чужого белья.

— Ну, — сказала София и потянулась, сарафан ещё раз сократил дистанцию приличия. — Теперь вы официально мой надзиратель. Кормите, стыдите и не умирайте от крема.

— Завтра документы.

— Завтра. Сегодня я ещё пошастаю.

Он ушёл в спальню раньше, чем хотел. Читал одну страницу три раза. Слышал, как она моется. Слышал, как поёт себе под нос гадость какую-то лёгкую. Потом решил, что в холле осталась его зарядка и стопка реставрационных описей. Идеальный предлог для человека, который уже не должен туда идти.

Холл был в полутьме. Одна лампа у кухни.

Дверь ванной открылась, и София выскочила голая.

Она думала, что он спит в спальне. Поэтому не брала халат. Поэтому прикрыла грудь руками на бегу — жест автоматический, почти смешной. Прикрывать было нечего: не грудь, а место для груди. Рёбра шли не только с боков. Над плоским верхом читались ещё три пары дуг, тонкие, острые, подростковые по рисунку, хотя ей было восемнадцать и в папке на столе уже лежало направление в институт. Низ живота гладкий. Между ног — пися, не спрятанная ничем, тёмная щель на светлой коже, сразу, в лоб, без дымки «случайного».

Она увидела его и не завопила как жертва. Она зашипела от азарта.

— Вы что, шпионите? Я думала, музей закрыт на ночь.

Виктор отвёл взгляд на полсекунды позже, чем нужно честному дяде.

— Я за зарядкой.

— Зарядка у вас в штанах, да?

Она не закрылась. Прошла к кровати в холле, всё ещё голая, только ладони держала на плоском верху, будто так положено по инструкции стыда. На спинку стула у изголовья положила только что простиранные белые трусики — влажные, аккуратно, как флаг, что территория занята. Потом нырнула под простыню.

— Всё, не смотрите. Хотя вы уже посмотрели. Засчитываю как вступительный.

— Спокойной ночи, София.

— Краснеете. Это ваше лучшее лицо.

Он ушёл. Лёг. Слушал, как она ворочается за стеной, которой почти не было: холл и спальня делились не крепостью, а приличной советской планировкой.

Ночью он всё-таки встал. Вода. Или мысль, что окно открыто. Или та слабость, которую потом называют «проверить, не сбросила ли одеяло», хотя одеяла она не просила.

В холле горела только уличная полоска с подоконника.

Простыня сползла.

Голое тельце на смятой ткани. Она спала на спине, одна рука за головой, другая вдоль бока. Плоская грудь исчезла в этом ракурсе, только ребра и маленькие кружки сосков. Живот дышал. Ноги чуть разъехались во сне, без кокетства, по-животному просто.

Пися была близко и ясна, как вещь, которую нельзя развидеть. Пухлые большие половые губы. Между ними малые приоткрыты, но не выступают наружу — тёмно-розовая складка, влажный намёк щели. Влагалище не выглядело закрытым «как у девственницы»: вход читался мягко раскрытым, темнее, глубже, будто во сне тело само держало вопрос, который она днём задавала в шутку. Ему это ударило сразу в пах и сразу в стыд. Запретный плод был не метафорой. Она лежала на его диване, дышала его воздухом и не желала его ни секунды.

София во сне шмыгнула носом и сказала почти внятно:

— Не надо… мам…

Потом перевернулась на бок, простыня запуталась у бедра, попка осталась голой, белая, узкая, с той же детской покатостью, которой у неё не было в характере.

Виктор стоял и смотрел дольше, чем можно оправдать заботой о сквозняке. Потом поднял край простыни двумя пальцами, как реставратор поднимает папиросную бумагу с сырого слоя, накрыл её и вышел.

В спальне он сел на край кровати. Рубашка липла к спине. В голове ещё звучало дневное, лёгкое, её:

«Я бы тоже сбежала.»

«Вы мою тоже в папку положите?»

За стеной она спала уже спокойно. Городская августовская ночь коптила окно. В холодильнике оставалось сало. На стуле у её кровати сохли белые трусики. А в папке на столе по-прежнему лежали чужие голые студентки — и теперь, поверх них, невидимым слоем, его собственный новый скелет.

—

Утром Виктор решил, что ночь его чему-то научила. Не научила.

Он остановился у проёма холла с тем лицом, какое бывает у человека, зашедшего «просто проверить, не дует ли». Трусики на спинке стула подсохли. Белые невинные, уже не тяжёлые от воды. На диване София спала голая, запутавшись в простыне только одной икрой, будто ткань сдалась первой.

Тело было близко и без всякой поэзии.

Плоский верх: соски маленькие, светлые, на рёбрах почти без подушки. Груди не было даже в том смысле, в каком мужчины обычно врут себе «ну немного есть». Живот впалый ото сна. Тазовые косточки торчали остро. Ноги разъехались на ширину покоя, не стыда.

Пися на утреннем свету выглядела анатомично, почти учебно. Большие губы припухшие ото сна, сомкнутые неплотно. Малые спрятаны, только розовая кромка щели. В центре, у входа, стояла густая белая влагалищная слизь — полоска, не капля, как будто тело ночью работало само, без зрителя и без темы. Виктору в голову ударило сразу не «физиология». Ему ударило: это он. Его сперма. Будто ночью он всё-таки зашёл, раздвинул ей колени, выебал до этой белой нитки и ушёл прикрывать приличие простынёй.

Он даже успел увидеть это как память, не как выдумку: её шёпот, узкий живот под ладонью, как она не против.

И тут же оборвал себя так резко, что в висках стукнуло.

Дурак. Она спит. Ей восемнадцать, она племянница, она вчера смеялась над кремом. У неё в голове этого нет. Нет вообще. Ты сам себе приделал взаимность, потому что голая щель на диване удобнее, чем правда: ты один, тебе пятьдесят два, и ты уже готов принять чужую ночную слизь за письмо любви.

Он вышел на кухню, будто кухня могла его оправдать.

На сковородку пошло вчерашнее сало. Зашипело честно, по-деревенски, без тонких чувств. Яйца он разбил слишком сильно: один желток сразу расползся, как его мысль.

София пришла на запах в одних трусиках.

Босиком, волосы торчком, глаза ещё узкие ото сна. Белые трусики вчерашние, те самые выстиранные. На плоском теле они сидели как чужая деталь. Спереди ткань вдавилась в щель и передавала обе губки отдельно, даже канавку между ними. Она зевнула и почесала бок, не прикрываясь.

— О, жир. Ты гостеприимный, дядь Вить.

Виктор повернулся со сковородкой и увидел всю эту утреннюю простоту сразу. Плоская, как мальчик, только пися под белым хлопком выдавала другое. Он открыл рот для приличия.

— София, так нельзя… на кухне… хотя бы…

— Не душни.

Она села на край стола, потом спрыгнула и сунула нос к сковороде.

— Чего мне прикрывать? Сисек нет. Или вы хотите, чтобы я фартук на рёбра повесила?

— Хоть футболку.

— Потом. Желток не пересушивай, музейный.

Они сели завтракать. Он в рубашке. Она в трусиках и в своём отсутствии стеснения. Сарафан висел в холле, как декорация взрослой жизни. Виктор смотрел в тарелку. Иногда — ниже её пупка, и каждый раз делал себе выговор. София ела яичницу с хлебом, макала в жир и говорила с набитым ртом:

— В селе так вообще нормально. Мамка орёт только если гости. А вы у нас теперь кто? Гость или свой? Если свой — не лупите.

— Свой. Но в городе есть правила.

— Правила у вас в папке лежат. Я видела.

Он покраснел. Она даже не заметила, что попала в живое. Для неё это была шутка в линию вчерашней. Не намёк. Не дверь. Просто озорство.

После еды она встала мыть посуду.

— А то вы меня приютили, а я как барыня. Стыдно даже для человека без сисек.

Встала к раковине, попа в белом, лопатки острые, позвоночник как струна. Трусики при каждом движении ещё честнее обводили губки. Она не поправляла. Ей было всё равно. Виктор смотрел на это «всё равно» и снова, мерзко и сладко, подумал: не против. Потом снова себя ударил изнутри. Не против чего?

Он не выдержал своей душности и принёс старую футболку. Серую, растянутую, с выцветшей надписью какой-то выставки.

— Надень.

— Вы меня комплексуете.

— Надень.

Он натянул футболку на неё сам, как на вешалку. Ткань упала до середины бедра и не зацепилась ни за что вверху: не за что было. Висело прямо, плоско, почти комично. София посмотрела вниз на себя.

— О. Теперь я ваша экспозиция.

Он было выдохнул. Прикрыто. Можно жить. Можно мыть чашки и быть дядей.

Она подумала три секунды, засунула большие пальцы в резинку и стянула трусики.

Кинула на стол, на хлебную доску, рядом с солонкой.

— Тогда эти не надо. Футболка и так длинная. Почти прилично, по-вашему.

Под футболкой она осталась совсем голая. Когда потянулась за чашкой, подол поднялся, и на секунду снова выехала пися — уже без контура ткани, живая. Потом подол упал. Виктор сидел, красный до шеи.

— А ты и мою писю будешь рисовать? Я у тебя тоже в папке буду?

Он молчал. Это было ошибкой. Пауза для неё — только трамплин.

— А мамку мою рисовал? — она обернулась, глаза весёлые, без похоти. — Или тебя только девочки возбуждают? Молодые. С пустыми верхами. Чтоб было куда стыд пристроить.

— София, прекрати.

— Что «прекрати»? Я ж не предлагаю вам меня трогать. Я предлагаю карандаш. Вы ж художник культуры.

Она села на стул голой попой, футболка задралась над ногами. Голая щель легла на сиденье табуретки. Виктор смотрел в точку над её ухом. Руки не знали, куда деться. В нём опять шевельнулось гнусное: если садится так, значит можно. И тут же: нет. У неё этого нет. Она моет вам тарелки и снимает трусы, потому что считает тебя мебелью с коньяком. Не любовником.

— Мне собираться, — сказала она наконец, встала, потянулась. — Институт. Взрослая жизнь. Справки, очереди, тётки в окошках.

Баннер

Ушла в холл. На сиденье стула осталось тёплое овальное пятно: влажный след её писи, чуть мутный, чуть блестящий. Виктор остался один с этим пятном и с её трусиками на столе.

Он дошёл до стула как человек, которого уже не спасает воспитание. Встал на колени. Запах был её, утренний, кисловато-сладкий, живой. Он вдохнул и на секунду потерял стыд как вещь. В голове сразу собралась та же ложь, только жарче: он её выебал, она не кричала, только кусала губу, белая слизь на щели — его, пятно на стуле — тоже его, она нарочно оставила трусы на столе, чтобы он…

Кончил в её трусики быстро, зло, перед тем сжимая белую тряпку у лица. Сперма легла на хлопок густо, в середину, туда же, где ткань уже помнила её щель. Потом пришло отвращение к себе такое чистое, что даже колени заболели.

Он сунул трусики под струю, но сразу понял: сейчас не высохнут, не отстираются до белого, не станут снова невиннными.

Из холла уже летел голос:

— Дядь Вить! А где трусики?

Она стояла в сарафане на голое тело. Тот же короткий, в цветочек. Без белья ткань липла к плоскому верху и к лобку, обозначая всё честнее, чем утро. Она шарила по стулу, по подоконнику, под столом.

— Я их на стол кинула. Сами видели. Не съели с яичницей?

Виктор вышел красный, с мокрыми руками.

— Я… вымазал. То есть нет. Простирываю. Сейчас нельзя. Одень другие.

София смотрела на него как на человека, который вдруг признался, что ест рамки от картин.

— Какие другие? Они у меня одни. Для города. Мы в селе без этих городских выкрутасов ходим. Мамка мне эти трусики за бройлера купила! Вы представляете неравноценный обмен? Если бы за джинсы — ещё куда ни шло. А то за какие-то несчастные трусики. Курица была хорошая. С характером.

— София.

— Что «София»? Вы мою единственную цивилизацию вымазали. Чем вымазали? Жиром? Совестью?

Он молчал. Молчание снова её развеселило.

— Ладно. Пойду как есть. Сарафан длиннее совести.

— Ты хоть края сарафана придерживай.

Они вышли вместе. На лестнице ветер сразу полез под подол. София придержала край двумя пальцами, потом специально отпустила на пролёте и хихикнула.

— Дядя, а ты же любитель пись. Я видела. Папка, глаза, утренний обход экспозиции.

— Не говори на лестнице.

— А где говорить? В музее шёпотом?

Во дворе она пошла чуть впереди, лёгкая, злая на трусики и довольная городом. Сарафан на голом теле вспыхивал белизной бёдер при каждом шаге. Виктор держался сзади и сбоку, как человек, который охраняет приличие и одновременно молится, чтобы ветер не снял последнее.

Ему хотелось верить, что её шутки — это дверь для него.

У неё в голове двери не было.

Был институт, очередь, тётка в окошке, бройлер ценой в одни трусы и душный дядя, который краснеет слишком вкусно, чтобы перестать его щипать.

—

До института они свернули на базар, потому что в деканат с голой писькой, по мнению Виктора, поступать нельзя.

— Зачёты сдавать можно, — сказала София, придерживая край сарафана двумя пальцами и тут же их отпуская. — А поступать нет. Поняла систему. Сначала трусы, потом высшее.

— Не орй на всю улицу.

— Это не улица. Это экономика.

Базар уже работал в августовском режиме: помидоры блестели как лакированные, женщины кричали цены, с палатки тянуло дыней и чужим потом. Сарафан на Софии был короткий и на голое тело. Без трусиков ткань при каждом шаге на миг прилипала к щели и отставала. Виктор шёл чуть сбоку, как человек, который охраняет государственную тайну и одновременно является этой тайной.

Первая неловкость случилась у лука.

— Доченьку привёл? — спросила торговка и уже тянула Софии связку. — Худенькая. Корми, бать, а то ветер унесёт.

— Не дочку, — слишком быстро сказал Виктор.

София улыбнулась той улыбкой, от которой у него всегда становилось жарко в неправильном месте.

— А кем тогда? Мужем? Смотрите какой молодой муж у меня. Аж блестит от воспитания.

Торговка хмыкнула.

— Ну и ладно. Лишь бы не с чужой.

Отошли. Виктор пылал. София шла лёгкая, злая на утренние трусы и довольная рынком, как сценой.

— Дядь Вить, а ты б хотел быть моим папой?

— Что?

— Ну папой. Настоящим. Купать меня. Подмывать писю. Пальцем, чтобы нигде не кисло. Я ж сама между губок плохо дотягиваюсь, когда ленюсь.

Он покраснел так, что даже ушей стало жалко. Потому что да. В самой поганой камере головы — да: таз, вода, её плоский живот, его рука, тёплая щель, пена, она стоит и не закрывается, потому что это «гигиена». Он ударил эту картину изнутри и всё равно опоздал: лицо уже всё сказало.

— Не говори гадости.

— Это не гадость. Это уход за ребёнком. — Она глянула на него искоса. — Хотя ладно. Тогда мужем. Мужу проще. Лизать писю, а потом трахать. Хотел бы?

Он молчал. Молчание было хуже любого да. Потому что да — и это уже стояло в нём не словом, а тяжестью в штанах. Лизать. Трахать. Не как дядя. Как человек, которому утром хватило пятна на стуле.

София рассмеялась коротко, почти добродушно.

— Ой, вы опять музеем стали. Я ж спрашиваю. А не допрашиваю.

У палатки с китайским бельём она сразу полезла руками в стопку. Мяла трусики пальцами, проверяла швы, резинки, кружево, которое ей было ни к чему. Прикладывала к бедру, к лобку прямо поверх сарафана.

— Вот эти дышат. А эти для тёть, у которых есть что держать.

Продавщица налетела.

— Девочка, не комкай! Отстань! Мужчина, вы что, дитя без трусов на базар вывели? Ей лет сколько? Голая под платьем орёт!

— Мне восемнадцать! — вспыхнула София. — Я в институт! Я не дитя!

— Ну-ну. Сисек нет, стыда нет. Отец, купите ей сразу две пары и стыд в придачу.

— Я не отец, — сказал Виктор.

— А кто? Муж малолетней?

София уже злилась по-настоящему. Не на трусы — на слово «дитя».

— У меня сисек нет, и что? Это теперь возраст? Вы себе грудь как паспорт повесили?!

Их прогнали к следующей точке. Виктор извинялся спиной. София дулась и оттого становилась ещё озорнее: раз её записали в детей, она решила оправдать на рынок по полной программе.

У узбека или турка — Виктор уже не разбирал, у человека была золотая цепь и взгляд, который мерит ткань и тело одним движением — висели шорты. Чёрные. Короткие. «Для спорта», хотя спорта вокруг не наблюдалось.

Мужчина сначала смотрел на Софию как на мальчика: плоский, стрижка после дороги торчком, колени острые. Потом увидел сарафан и перестроился.

— Кыз. Девочка. Шорт примерь. Бесплатно. Зеркало там.

«Там» оказалась примерочная из двух тряпок. Полуоткрытая. Ниже живота дыра в мире.

София нырнула внутрь, не взяв у Виктора даже взгляда на приличие. Сарафан взлетел через голову. На секунду между створок тряпки её было видно всю: рёбра, нулевую грудь, узкий живот, голую писю с утренней привычкой не прятаться. Она еле влезала в шорты без белья, тянула молнию, ругалась.

— Задница есть, а места нет. Гениально.

Турок держал тряпку «закрытой» так, как держат закрытым то, что хочется ещё раз увидеть. Видел. Виктор тоже видел — и уже не мог сделать вид, что это случайность угла зрения. София повернулась боком, шорты не влезли нормально, ткань врезалась в щель и остановилась. Она стянула их вниз одним движением. На светлой подкладке остался влажный след: грязная, живая отметина её пиздёнки, узкая, темнее ткани.

Турок сказал спокойно:

— Теперь брать. Примерка — след. След — покупка.

— Они ей малы, — попытался Виктор.

— Малы. Но уже её. Смотри.

София вышла в сарафане, краснеть не собиралась.

— Ну и пусть. Зато честно. Дядь Вить, платите. Вы ж меня без трусов выгуливаете, теперь ещё и без шорт не останетесь.

Он заплатил. Красный. Обязанный. Турок смотрел на него уже не как на отца и не как на мужа — как на человека, который сам загнал себя в кассу.

Шорты пошли в пакет. София сразу потеряла к ним интерес.

— Мне не задница в обтяг нужна. Мне цивилизация между ног.

Купили у тётки в конце ряда. Самые дорогие: белые, с глупым бантиком, «итальянские» по надписи и рыночные по духу. Тётка, видя его лицо и её подол, назвала цену как за моральный ущерб району. Виктор отдал. Спорить сил не было.

Почти у выхода, между ящиками помидоров, София остановилась.

— Держи.

Сунула ему папку с документами.

— Что ты делаешь?

— Надеваю то, за что вы отдали три жизни и одну яичницу.

Она нагнулась между красными ящиками, как будто выбирала спелые. Подол взлетел. Голая попа, голая пися, рынок, мухи, запах томата. Новую резинку она натягивала не спеша, озорно, нарочно мимо ножки, потом попала, поправила ткань по щели ладонью — раз, два, как проверяют, села ли правда. Бантик оказался спереди. Она щёлкнула по нему пальцем.

— О. Теперь я могу быть студентка.

Рядом кто-то хрюкнул. Виктор умер стоя. София выпрямилась довольная, будто не она только что переодевала писю в помидорном ряду.

— Что? В примерочной можно, а у овощей нельзя? Овощи хотя бы честные.

К институту они дошли уже в новой «цивилизации». Сарафан всё равно был короткий, но Виктор дышал чуть ровнее: мир получил слой хлопка и бантик.

На крыльце приёмной она вдруг ткнула его локтем.

— Ну что. Не папа. Не муж.

— София.

— Дядя. — Она улыбнулась почти нежно, и от этой нежности ему сделалось хуже, чем от базара. — И не с яйцами. С яичницей. Это вам важнее запомнить, а то вы там в голове уже то купаете, то лижете.

Он открыл дверь в прохладный коридор института. Изнутри пахло бумагой и чужими судьбами. София пошла первой сдавать свои восемнадцать лет в окошко.

А у него в пакете болтались невзятые шорты со следом её писи — вещественное доказательство, что он сегодня уже успел побыть и отцом, и мужем, и дураком. Хотя по документам числился всего лишь дядей, который утром жарил яйца.

—

В институте Виктора знали все — от уборщицы с ведром до проректора, который здоровался с ним двумя пальцами, как будто лишние три берег для важных людей.

Едва они вошли в холл с плиточным эхом, тётя Зина из гардероба уже подняла очки на цепочке.

— Виктор Павлович. А это что у вас, практика на живом материале?

София не дала ему собрать душный ответ.

— Это я. Живой материал. На поступление.

Тётя Зина осмотрела сарафан, плоский верх, не видя новые трусики с бантиком, о которых знал только базар, и сам Виктор — всей своей погибающей репутацией.

— Племянница, — выдохнул он.

— Ну да. Племянницы нынче какие-то совсем... летние.

София улыбнулась ей широко.

— А то вы думали, профессор только мёртвые орнаменты любит?

Виктор покраснел. Не слегка. Так, как краснеют люди, которых поймали не на преступлении, а на правде, до которой ещё даже руки не дошли.

По коридору их уже провожали взглядами. Лаборантка из кафедры кивнула слишком понимающе. Сторож сказал: «Здрасьте, Виктор Павлович, с дочкой?» Двое третьекурсников вообще остановились: один смотрел на него, второй — под подол, потому что лестница в старом корпусе была создана против коротких сарафанов.

— Не дочка, — сказал Виктор в третий раз за утро.

— Не жена, — добавила София. — Дядя. Жарит яичницу. Иногда вымазывает трусы. Очень культурный.

— София.

— Что? Тут же свои. Вы ж тут местный святой.

В приёмной комиссии пахло бумагой, потом и чужим страхом. Очередь из мам, пап и абитуриентов, у которых в глазах уже стояли общежитие и бюджет. Когда Виктор вошёл, комнаты как будто подкрутили яркость. Секретарь Галина Сергеевна, женщина с причёской как у государственной печати, даже вышла из-за стола.

— Виктор Павлович. Вы сами документы несёте? Или это... сопровождение?

— Племянница. Поступление.

— На какую кафедру? Не на вашу же, ради бога. У нас и так разговоры, что вы своих слишком хорошо рисуете.

София услышала «рисуете» и расцвела. Виктор почувствовал, как под рубашкой начинается конец карьеры.

Сели на стулья у стенки. София сразу закинула ногу на сиденье. Сарафан съехал. Бантик новых трусиков мелькнул и спрятался. Галина Сергеевна это видела. Уборщица, протиравшая линолеум у двери, тоже. Виктор смотрел в ведомость на противоположной стене и читал одну фамилию шесть раз.

— Дядь Вить, а вы тут правда всех голых рисуете?

Он зашипел почти без звука.

— Это постановка. Старшие курсы. Анатомия. Пластика.

— Угу. Папка дома тоже «пластика».

К столу их вызвали слишком быстро: профессору очередь сокращают даже тогда, когда он молит, чтобы его не замечали. За длинным столом сидели трое. Председатель приёмки, женщина с кафедры графики и молодой методист, который ещё верил, что лето принадлежит ему.

Положили паспорт. Софии было восемнадцать. Это было написано чёрным. Тело в сарафане писало другое, и все это читали параллельно.

— Специальность, — сказала Галина Сергеевна. — Куда душа лежит?

София посмотрела на Виктора. Потом на комиссию. Потом снова на Виктора, уже совсем озорно, как на базаре между помидорами.

— Хочу туда, где дядя Витя будет рисовать мою писю.

Тишина вышла не академическая. Та, что бывает, когда мел падает и не успевает стукнуть.

— То есть, — спокойно уточнила женщина с графики, — кафедру изобразительных искусств? Рисунок, живопись?

— Ну да. У него дома папка. Голые студентки. Всякие писи, красиво так, карандашом. Я ему ещё утром говорила: положите и мою. Бесплатно. По семейному тарифу.

Виктор встал и сел обратно. Лицо горело так, будто его самого сейчас собирались принимать на первый курс стыда.

— Это шутка. Девочка нервничает. Она имеет в виду рисунок, академический... натуру... общие дисциплины.

— Я не нервничаю, — сказала София. — Я честно. Зачем мне общие дисциплины, если у вас в институте уже есть человек, который меня и так утром видел в общем и без дисциплины.

Методист подавился водой. Председатель медленно снял очки.

— Виктор Павлович. Она ваша родственница.

— Племянница. Дочь сестры. Живёт у меня, пока поступление.

— И говорит такие вещи в комиссии.

— У неё характер.

— Характер у неё, — тихо сказала Галина Сергеевна, — а краснеете вы.

София оперлась локтями на стол, плоская под сарафаном, весёлая, без понимания, что именно она сейчас сделала с его фамилией на всех этажах.

— Ну не краснейте. Я же не сказала, что вы меня уже нарисовали. Я сказала — хочу. Это даже патриотично. Кадры на месте готовить.

— София, выйди в коридор.

— А документы?

— Выйди.

Она вышла. В дверях ещё обернулась и добавила, уже для всей очереди:

— Если бюджет не дадите, я ему дома попозирую. Он всё равно папку пополняет.

Дверь закрылась. В кабинете остался запах её шампуня и закат его карьеры.

Председатель долго смотрел в паспорт, будто возраст мог спасти положение.

— Восемнадцать. Формально можно. На графику заявление примем. Но вы, Виктор Павлович, её на свои постановки не берёте. Даже если она сама ляжет на подиум и будет очень родственная.

— Разумеется.

— И объясните ей, что такое публичная речь.

— Попытаюсь.

В коридоре София уже сидела на подоконнике и болтала ногой. Сарафан опять был короче института. Уборщица проходила мимо и крестилась не до конца, наполовину профессионально.

— Ну что, взяли меня на писю?

— Взяли на графику, — сказал он хрипло. — И если ещё раз произнесёшь это слово в этом здании...

— Какое? Писю? Или дядю?

Он закрыл глаза. Из кабинета за их спинами уже ползло. К гардеробу. К кафедре. К проректору с двумя пальцами. К тем третьекурсникам на лестнице. К вечеру Виктор Павлович будет не профессором пластической анатомии, а мужчиной, который привёл племянницу поступать на собственную папку.

Она спрыгнула, поймала его взглядом раньше, чем локоть.

— Ты думаешь, я сказала это... потому что хочу... чтобы ты меня рисовал?

И попала.

Потому что он именно так и думал. Не сразу словом — сначала теплом под рубашкой, подлым и почти счастливым. Будто она сама открыла ему лазейку: часы, подиум, законный свет софита, её ноги в том же бесстыдном покое, что утром на диване. Дышать её писей легально, под запись кафедры. Смотреть, пока карандаш не начнёт врать. И если не во влагалище — то на холсте. Спермой. Белой, густой, как та утренняя нитка у неё между губ, которую он уже успел присвоить себе в голове. Ему показалось, что она это предложила. Что шутка была дверью.

Она увидела паузу и кивнула сама себе, без торжества, почти с жалостью.

— Нет. Я сказала, потому что они все смотрят на тебя как на старый шкаф.

Он моргнул.

— Шкаф?

— Ну да. Стоит на кафедре. Пыльный. Все знают, что внутри методички, и никто уже не лезет. Скучно. — Она ткнула его пальцем в грудь, легко, как проверяют, живой ли предмет. — А шкаф надо открыть. Ты очень смешной, когда тебя открывают.

И пошла на выход к августу.

А он остался на секунду у подоконника — открытый, красный, полный чужих взглядов и своей гнусной ошибки. Не выбранный. Не приглашённый на натуру. Просто шкаф, которому девчонка ради смеха сняла дверцу при всей приёмной комиссии.

В пакете у бедра всё ещё болтались шорты со следом. В голове — холст, которого не будет. А по документам он по-прежнему был дядя-профессор. Только теперь уже без одной дверцы.


207   81  Рейтинг +10 [2]

В избранное
  • Пожаловаться на рассказ

    * Поле обязательное к заполнению
  • вопрос-каптча

Оцените этот рассказ:

Оставьте свой комментарий

Зарегистрируйтесь и оставьте комментарий

Последние рассказы автора inna1

стрелкаЧАТ +618