|
|
|
|
|
Восемнадцать квадратов Категории: Инцест Автор:
Kajsar
Дата:
4 ноября 2026
Астрахань в июле — это не город, а раскалённая сковородка, на которой тебя медленно жарят с двух сторон: сверху солнце, снизу асфальт, и оба не жалеют. В общежитии на Савушкина окна выходят на глухую стену соседнего дома, так что даже вечером не понять, где кончается день. В комнате восемнадцать метров. Восемнадцать. Наталья когда-то отмерила их шагами и запомнила число, как запоминают диагноз. Кровать одна. Двуспальная, с продавленными пружинами, поставленная вдоль стены так, чтобы остался проход к столу. Восемнадцать метров — это кровать, стол, шкаф, плитка на две конфорки, чайник и полка, на которой стоят банки с крупой и Артёмовы учебники по автоделу, которые он уже и не открывает. Восемнадцать метров — это когда, чтобы пересесть со стула на кровать, достаточно просто наклониться. Наталье тридцать пять. Если бы кто-нибудь спросил, как она выглядит, соседи по секции сказали бы: «Ну, обычная. Худая». Худая — и всё. Потому что смотреть на неё некому, а если и есть кому, то смотреть не на что. Она ходит в выцветшей серой робе, в каких моют полы, в резиновых перчатках до локтя, в платке, из-под которого выбиваются волосы, и в кедах, разбитых о чужие кафельные плитки. Работает в бизнес-центре на Кирова, с шести утра, пока офисы пустые, чтобы к девяти блестело. Тридцать две тысячи. Из них двенадцать — за комнату, остальное — в конверт, в шкаф, на счёт, который они с сыном ведут в тетрадке, чтобы когда-нибудь хватило на съём и на первый взнос за что-нибудь своё. Косметики у неё нет. Не потому что принципиально — потому что когда у тебя тридцать два и сын, ты выбираешь между тушью и лишним килограммом куриной грудки, и тушь проигрывает. А тело у неё — такое, о котором пишут в комментариях под чужими фотографиями. Тонкая талия, узкая, с ямкой под рёбрами, круглая крепкая задница, от которой ткань робы всё-таки топорщится, как ни прячь. Длинные ноги. И никто в этом бизнес-центре, кроме, может, двух охранников, которые уже устали смотреть, не знает, что по коридорам с ведром ходит женщина, которую надо было бы снимать. Но она надевает то, что не подчёркивает, потому что подчёркивать не для кого, и потому что подчёркнутое надо гладить. Артёму восемнадцать. Он в СТО на Трусовской стороне, с девяти до одиннадцати вечера, в мазуте, в чужих «газелях», под чужими домкратами. Руки у него как у сорокалетнего — в порезах и в трещинах, и он их прячет в карманы, когда идёт по улице. Он приносит двадцать пять и отдаёт всё, кроме тысячи на проезд и обед, и в тетрадке прибавляются цифры, и это единственное, что даёт ему ощущение, что он не просто так здесь спит. Он уже понял, что спит с матерью — странно. В восемнадцать парни спят в своих комнатах, а он спит в одной кровати с мамой, потому что другой нет. Он ложится у стены, она — с краю, между ними сначала подушка, потом подушка убирается, потому что места мало, потом уже как-то само: он просыпается, а её пятка у него на голени, или её лопатка у его груди. Они оба делают вид, что не замечают. У него нет девушек. Не потому что не хочет — потому что когда. В субботу он доходит до Волги, купается и спит двенадцать часов. Он приходит в половине двенадцатого. Она уже греет ему суп. Он ест молча, она сидит напротив и смотрит, как он ест, и каждый раз одно и то же чувство — что она не смогла. Не смогла даже минимально. Что он в восемнадцать в мазуте, что у него нет ни юности, ни девушки, ни гулянок, ни выходных, что она родила его и привела в комнату в восемнадцать метров и в вечное «потом». — Мам, ну чего ты, — говорит он, не поднимая глаз от тарелки. — Опять. — Ничего. Ешь. И вот в ту ночь, когда свет уже выключен, окно открыто, а комары всё равно гудят, она лежит на краю, отвернувшись, и говорит в стену: — Тём. Тебе восемнадцать. А ты как старик живёшь. У тебя же никого нет, вообще никого. Я же вижу. Ты даже не знакомишься ни с кем. — Некогда. — Вот именно что некогда. — Голос у неё ломается. — Это я виновата. Я тебя в эту комнату привела и всё. У тебя из-за меня жизни нет. Он долго молчит, смотрит в потолок, где от проспекта ходят светлые полосы. Потом говорит: — Мам. Можно спрошу? — Ну. — Ты только не смейся. — Не буду. Он поворачивается на бок. Она тоже — на спину, и в темноте видно только контур её лица и плеча. — Сыграй мне... — он подбирает слово, — как будто ты девушка. Ну. Не мама. Один раз. Совсем ненадолго. — В смысле — поговорить? — она правда не понимает. — Нет. — Он сглатывает. — Сделай мне... ну. Ртом. Тишина такая, что слышно, как в коридоре капает кран. — Я никому никогда не делала, — наконец говорит она тихо, и в голосе у неё не кокетство, а настоящий испуг. — Тём, я не умею совсем. — Ничего не надо уметь. — И как я... мне что, вот так? — Она садится, одёргивает футболку, хотя темно. — Как хочешь. Она зачем-то поправляет простыню, потом свои волосы, потом снова простыню. Он стягивает шорты, и она видит, вернее, угадывает, и от этого у неё пересыхает во рту. — Только ты не смотри на меня, — говорит она. — Пожалуйста. Я тебя прошу. Отвернись и не смотри. Он отворачивается к стене, кладёт руку под голову. Она перебирается ближе, опускается, и первый раз берёт в рот неуклюже — на середину, слишком много сразу, и чуть не давится, и он чувствует, как она отстраняется, дышит через нос, снова берёт. Она всё делает не так: слишком близко к зубам, слишком мокро от слюны, слишком нервно, и рука её лежит на его бедре и подрагивает. Но именно от этой неправильности у него подгибает всё внутри — от того, что тридцать пять лет эта женщина мыла чужие полы и ни разу, ни разу за всю жизнь не была в такой роли, и вот сейчас, в темноте, с закрытыми глазами, боясь, что на неё посмотрят, она старается для него. Она пытается наладить ритм, ускоряется, сбивается, снова ускоряется. Он уже весь мокрый и напряжённый до звона, и понимает, что так, как она, он не выдержит долго. — Мам. Всё. Вставай. Она выпрямляется, вытирает рот тыльной стороной руки, смотрит — растерянная. — Я плохо? — Ты нормально. Давай... — он уже садится, тянет её за бедро. — Давай по-другому. Повернись. — Тём, у меня сегодня... — она осекается. — Месячные. Там не очень. — Да и ладно. Она встаёт на колени и опускается на предплечья, упираясь лбом в подушку, и он видит её в свете уличных полос — спину с выступающими лопатками, тонкую талию, тяжёлую, крепкую, гладкую задницу, которой она всю жизнь стыдилась и прятала под халатом. Он берёт её за бёдра и чуть оттягивает назад, и она подаётся, как будто извиняясь за что-то. Он плюёт — смачно, в самое отверстие, и она вздрагивает от неожиданности и от прохлады. Ведёт большим пальцем, размазывает. — Ты туда? — успевает она спросить. — Ага. — Тём, я никогда... Дальше она уже не говорит. Он входит — медленно, но сразу до половины, и она мычит в подушку, долго, глухо, и под ним всё напрягается. Ей больно. По-настоящему, тупо, распирающе больно, так, что она забывает дышать, но она терпит, потому что он же ждал этого, потому что ему восемнадцать и у него ничего нет, кроме вот этой минуты, и потому что ей тридцать пять и это единственное, что она может ему дать сегодня. Он выходит почти весь и входит снова, и второй раз легче, и третий ещё легче, и вскоре он уже держит ровный, длинный ритм, без отдыха, без остановок, только чуть сдвигает колени, чтобы попадать глубже, и она слышит, как скрипят пружины и как шлёпается о неё его тело, и как он дышит — рвано, сквозь зубы, как никогда в жизни. — Мам, — выдыхает он. — Мам... Она мычит в ответ, потому что слов нет. Боль уже разошлась, размякла, стала тягучей и почти приятной, и она вдруг понимает, что подаётся ему навстречу, сама, что её бёдра двигаются как-то отдельно от неё, и что ей уже не всё равно, и от этого понимания её накрывает жаром. Он не сбавляет. Ни на секунду. Только вцепился в её талию и гонит, гонит, и она уже не сдерживает мычания, и в какой-то момент ловит себя на мысли, что ей хочется, чтобы он не останавливался, чтобы это длилось ещё, ещё немного, и удивляется этому больше, чем всему остальному. Он кончает с коротким, злым выдохом, вжимаясь до конца, и замирает, и его трясёт, и она чувствует каждую волну. Потом он падает на неё сверху, всем весом, мокрый, горячий, и они оба лежат так, тяжело дыша, на восемнадцати квадратных метрах, под гудение комаров, и не говорят ничего. Потом он всё-таки сползает на бок. Она остаётся на животе, не в силах шевелиться, с разбитым, гудящим телом. — Мам, — тихо говорит он в темноту. — Спасибо. Она поворачивает голову на подушке, чтобы он не видел, и улыбается — впервые за очень долгое время. — Спи, — говорит она. — Завтра опять в шесть. 577 2 Комментарии 1
Зарегистрируйтесь и оставьте комментарий
Последние рассказы автора Kajsar![]() ![]() ![]() |
|
© 1997 - 2026 bestweapon.one
Страница сгенерирована за 0.006645 секунд
|
|